Живой
Как жить счастливо?
Мобильная версия
  Вход
читаем понемногу
На страницу 1, 2, 3, ..................22, 23, След.
 
Начать новую тему    Ответить на тему  Список форумов -> Искусство
Автор Сообщение
Тася
СообщениеДобавлено: Пт Мар 09, 2018 5:30     Ответить с цитатой

Рассказ сегодня вот такой прочитала.

Кошка под дождем. Эрнест Хемингуэй


"В отеле было только двое американцев. Они не знали никого из тех, с кем встречались на лестнице, поднимаясь в свою комнату. Их комната была на втором этаже, из окон было видно море. Из окон были видны также общественный сад и памятник жертвам войны. В саду были высокие пальмы и зеленые скамейки. В хорошую погоду там всегда сидел какой-нибудь художник с мольбертом. Художникам нравились пальмы и яркие фасады гостиниц с окнами на море и сад. Итальянцы приезжали издалека, чтобы посмотреть на памятник жертвам войны. Он был бронзовый и блестел под дождем. Шел дождь. Капли дождя падали с пальмовых листьев. На посыпанных гравием дорожках стояли лужи. Волны под дождем длинной полосой разбивались о берег, откатывались назад и снова набегали и разбивались под дождем длинной полосой. На площади у памятника не осталось ни одного автомобиля. Напротив, в дверях кафе, стоял официант и глядел на опустевшую площадь.

Американка стояла у окна и смотрела в сад. Под самыми окнами их комнаты, под зеленым столом, с которого капала вода, спряталась кошка. Она старалась сжаться в комок, чтобы на нее не попадали капли.


— Я пойду вниз и принесу киску, — сказала американка.

— Давай я пойду, — отозвался с кровати ее муж.

— Нет, я сама. Бедная киска! Прячется от дождя под столом.


Муж продолжал читать, полулежа на кровати, подложив под голову обе подушки.

— Смотри не промокни, — сказал он.

Американка спустилась по лестнице, и, когда она проходила через вестибюль, хозяин отеля встал и поклонился ей. Его конторка стояла в дальнем углу вестибюля. Хозяин отеля был высокий старик.

— Il piove [дождь идет (ит.)], — сказала американка. Ей нравился хозяин отеля.

— Si, si, signora,
Он стоял у конторки в дальнем углу полутемной комнаты. Он нравился американке. Ей нравилась необычайная серьезность, с которой он выслушивал все жалобы. Ей нравился его почтенный вид. Ей нравилось, как он старался услужить ей. Ей нравилось, как он относился к своему положению хозяина отеля. Ей нравилось его старое массивное лицо и большие руки.

Думая о том, что он ей нравится, она открыла дверь и выглянула наружу. Дождь лил еще сильнее. По пустой площади, направляясь к кафе, шел мужчина в резиновом пальто. Кошка должна быть где-то тут, направо. Может быть, удастся пройти под карнизом. Когда она стояла на пороге, над ней вдруг раскрылся зонтик. За спиной стояла служанка, которая всегда убирала их комнату.

— Чтобы вы не промокли, — улыбаясь, сказала она по-итальянски. Конечно, это хозяин послал ее.

Вместе со служанкой, которая держала над ней зонтик, она пошла по дорожке под окно своей комнаты. Стол был тут, ярко-зеленый, вымытый дождем, но кошки не было. Американка вдруг почувствовала разочарование. Служанка взглянула не нее.

— Ha perduta qualque cosa, signora? [Вы что-нибудь потеряли, синьора? (ит.)]

— Здесь была кошка, — сказала молодая американка.

— Кошка?

— Si, il gatto [да, кошка (ит.)]

— Кошка? — служанка засмеялась. — Кошка под дождем?

— Да, — сказала она, — здесь, под столиком. — И потом: — А мне так хотелось ее, так хотелось киску…

Когда она говорила по-английски, лицо служанки становилось напряженным.

— Пойдемте, синьора, — сказала она, — лучше вернемся. Вы промокнете.

— Ну что же, пойдем, — сказала американка.

Они пошли обратно по усыпанной гравием дорожке и вошли в дом. Служанка остановилась у входа, чтобы закрыть зонтик. Когда американка проходила через вестибюль, padrone [хозяин (ит.)] поклонился ей из-за своей конторки. Что-то в ней судорожно сжалось в комок. В присутствии padrone она чувствовала себя очень маленькой и в то же время значительной. На минуту она почувствовала себя необычайно значительной. Она поднялась по лестнице. Открыла дверь в комнату. Джордж лежал на кровати и читал.

— Ну, принесла кошку? — спросил он, опуская книгу.

— Ее уже нет.

— Куда же она девалась? — сказал он, на секунду отрываясь от книги.

Она села на край кровати.

— Мне так хотелось ее, — сказала она. — Не знаю почему, но мне так хотелось эту бедную киску. Плохо такой бедной киске под дождем.

Джордж уже снова читал.

Она подошла к туалетному столу, села перед зеркалом и, взяв ручное зеркальце, стала себя разглядывать. Она внимательно рассматривала свой профиль сначала с одной стороны, потом с другой. Потом стала рассматривать затылок и шею.

— Как ты думаешь, не отпустить ли мне волосы? — спросила она, снова глядя на свой профиль.

Джордж поднял глаза и увидел ее затылок с коротко остриженными, как у мальчика, волосами.

— Мне нравится так, как сейчас.

— Мне надоело, — сказала она. — Мне так надоело быть похожей на мальчика.

Джордж переменил позу. С тех пор как она заговорила, он не сводил с нее глаз.

— Ты сегодня очень хорошенькая, — сказал он.

Она положила зеркало на стол, подошла к окну и стала смотреть в сад. Становилось темно.

— Хочу крепко стянуть волосы, и чтобы они были гладкие, и чтобы был большой узел на затылке, и чтобы можно было его потрогать, — сказала она. — Хочу кошку, чтобы она сидела у меня на коленях и мурлыкала, когда я ее глажу.

— Мм, — сказал Джордж с кровати.

— И хочу есть за своим столом, и чтоб были свои ножи и вилки, и хочу, чтоб горели свечи. И хочу, чтоб была весна, и хочу расчесывать волосы перед зеркалом, и хочу кошку, и хочу новое платье…

— Замолчи. Возьми почитай книжку, — сказал Джордж. Он уже снова читал.

Американка смотрела в окно. Уже совсем стемнело, и в пальмах шумел дождь.

— А все-таки я хочу кошку, — сказала она. — Хочу кошку сейчас же. Если уж нельзя длинные волосы и чтобы было весело, так хоть кошку-то можно?

Джордж не слушал. Он читал книгу. Она смотрела в окно, на площадь, где зажигались огни.

В дверь постучали.

— Avanti [войдите (ит.)], — сказал Джордж. Он поднял глаза от книги.

В дверях стояла служанка. Она крепко прижимала к себе большую пятнистую кошку, которая тяжело свешивалась у нее на руках.

— Простите, — сказала она. — Padrone посылает это синьоре."
Тася
СообщениеДобавлено: Вс Мар 11, 2018 11:00     Ответить с цитатой

Предлагаю для прочтения вот такой рассказ, там о попытке самовыпиливания.
"Второе рождение господина Ханзике". Лион Фейхтвангер.



Франц Г. Ханзике, довольно тощий молодой человек, в очках, с длинным угреватым лицом и воспаленными глазами, стоял декабрьским вечером посреди своей комнаты на Борзигштрассе. Комната была окрашена в зеленый цвет, в ней находились кровать, стол, два стула — самая дешевая продукция оптовой мебельной фабрики «Дэвидсон и сыновья», — затем маленькая, чрезвычайно хрупкая книжная полка, радио и клетка; впрочем, обитательница клетки уже умерла.

Франц Г. Ханзике испытывал раздражение и усталость. Сторонник витаминизированного питания, учения об отборе лучших и о сверхчеловеке, член радикальной политической партии, агитирующий за диктатуру, а также Общества друзей рациональной обуви, он по профессии был приказчиком в книжном магазине. Однако его профессия доставляла ему мало радости, ибо люди не желали покупать его излюбленных авторов, и когда он предлагал воспоминания о войне или ницшевского «Заратустру», требовали книгу, где действие происходит в Восточной Пруссии, и непременно в зеленом переплете, и чтобы не дороже трех с половиной марок. Разочарованный в своей работе, ожесточенный отсрочкой прибавки (она дала бы ему возможность купить себе новый костюм и пройти в правление Общества), расстроенный к тому же отказом невесты, которую он из-за отсутствия денег три раза подряд приглашал просто погулять, не заходя в ресторан, наконец, рассерженный тем, что его комната отапливалась слишком скупо, Франц Г. Ханзике, у которого, когда он хотел зажечь газовую лампу, в довершение всего не загоралась спичка, решил больше никаких попыток не делать, а, открыв газ, дать утечь и своей собственной испорченной жизни.

И вот с тихим, певучим шорохом газ стал выходить из открытого крана, отчетливо выступавшего в широкой световой полосе, косой и неприятно резкой, которую клал поперек комнаты уличный фонарь. Прежде всего у Франца Г. Ханзике возникло чувство упрямого и торжествующего превосходства. Это был первый решительный шаг в его жизни, и он совершал его без колебаний, он больше не позволит судьбе издеваться над ним. Он старался представить себе, что скажет его хозяйка, с которой ежедневно пререкался из-за слишком тонкого слоя масла на хлебе, что подумает владелец книжного магазина, отказавший ему в прибавке; втягивал в себя все усиливающийся сладковатый запах; попытался высчитать, долго ли еще это продлится, посмотрел на часы, войдя для этого в полосу света. Затем стал думать о том, как все-таки жалко, что он, такой молодой человек, философически настроенный и одаренный, должен умереть. Виной всему — общественный строй: нет диктатора. Интересно, как будет на его похоронах? Он представил себе заметки в газетах. «Анцейгер», наверное, напечатает извещение о смерти мелким шрифтом, может быть, даже без имени… Он стал испытывать легкое стеснение в груди — или это была игра воображения, — перед ним возникли образы людей в противогазах. Франц Г. Ханзике снял очки, ему казалось более достойным умереть без очков. «Страна, откуда никто не возвращается», — задумчиво изрек он и спросил себя, лечь ли ему на кровать, или приличнее отбыть в эту страну, сидя на стуле.
Вспомнилось заглавие «Глупец и смерть». Это была книга, несколько экземпляров которой он продал. Из-за одного экземпляра — покупатель непременно желал его вернуть, а он ни за что не хотел принимать обратно, — между ним и его принципалом произошло резкое столкновение. Затем Ханзике сообразил, что благодаря открытому крану газовый счет за этот месяц будет значительно больше и хозяйка, наверное, покроет убытки, воспользовавшись его вещами. Ему стало очень жалко себя, что вот приходится умирать таким одиноким. Захотелось увидеть человеческое лицо. Он подошел к окну, уже нетвердыми шагами, как ему казалось, — но люди внизу, на улице, двигались по глубокому снегу совершенно беззвучно и призрачно, словно они были уже по ту сторону жизни. Из радиоаппарата раздался невнятный шум, Ханзике подошел. Ему чудилось, что он уже еле волочит ноги, и он надел наушники, прижав ими свои оттопыренные уши. В аппарате добродушный, широкий голос рассказывал, с немного провинциальным акцентом, о черепахах. Не странно ли, что какие-то подробности о жизни черепах оказались для Франца Г. Ханзике последними вестями из этого мира? Но все же отходить под звук какой ни на есть человеческой речи было легче, чем так, в беззвучности. «Очень маленькая черепная коробка, — рассказывал голос, — заполнена мозгом, масса которого не соответствует массе тела. Черепахи весом в сорок килограмм обладают мозгом, весящим меньше четырех грамм. Черепахи принадлежат к самым древним обитателям нашей планеты. Они способны выносить палящий жар и сушь, но не сильный холод. Особенно поражает их мускульная сила. Даже средняя земляная черепаха выдерживает тяжесть мальчика, сидящего на ней верхом, а гигантская черепаха может нести нескольких взрослых мужчин, и притом на далекое расстояние. Кроме того, черепахи могут будто бы жить в течение невероятно долгого времени без пищи и даже не дыша. В течение многих месяцев после самых ужасных повреждении организм их выполняет свои естественные отправления как ни в чем не бывало. Их жизнеспособность, по-видимому, очень велика: в Парижском зоологическом саду одна болотная черепаха прожила шесть лет, не принимая пищи».

Приказчик из книжного магазина, Франц Г. Ханзике, дыша с закрытым ртом и все еще в наушниках на оттопыренных ушах, прошел, увлекая за собой радио, тяжелыми и теперь действительно нетвердыми шагами к окну, порывисто распахнул его, глубоко вдохнул в себя воздух, вернулся и выключил газ. Его слегка тошнило, но он испытывал невероятный подъем и сильный аппетит.

В комнате был еще легкий сладковатый запах, и голос в аппарате еще продолжал рассказывать. Франц Г. Ханзике надел изношенное легкое пальто; теперь он пойдет выпить стакан пива, может быть, даже вина, затем отправится в дансинг и поищет себе там невесту. Когда он уходил, возвратилась хозяйка.

— А знаете ли вы, — возбужденно крикнул он ей, — что черепаха может везти на себе нескольких мужчин?

Хозяйка решила, что он сказал непристойность, и выругалась ему вслед.

Тем временем добродушный, широкий голос в аппарате заканчивал свое сообщение. «Люди, — заявил голос с сильным баварским акцентом, — берут по отношению к черепахам немалый грех на душу, ибо их выносливость принимается за признак особенно крепкого здоровья. Но черепаха чрезвычайно чувствительна к самым, казалось бы, незначительным воздействиям среды. Все дело в том, что она страдает медленно.

И поэтому возникает ложная уверенность, что она может все перенести».
Тася
СообщениеДобавлено: Чт Мар 15, 2018 7:27     Ответить с цитатой

Здесь хочу размещать небольшие произведения - рассказы или отрывки из книг, разных авторов, которые показались интересными.
Всех желающих приглашаю присоединиться)
Мне кажется, здорово если рассказы эти еще снабжать подходящими иллюстрациями.
Тася
СообщениеДобавлено: Чт Мар 15, 2018 7:28     Ответить с цитатой

Еще один рассказ попался интересный.

"Рассказ американца" Артур Конан Дойл


— Чудно, конечно, — произнес наш янки в тот момент, когда я отворил дверь и вошел в комнату, в которой собралось наше небольшое полулитературное общество, — да, чудно, но я бы мог рассказать вам кое-что позанятнее. Из книг, дорогие сэры, всего не узнаешь, нет. Я вам вот что скажу: в такие места, в каких мне довелось побывать, всякие там образованные, из тех, знаете, которые слова, как бисер, нанизывают, сроду не попадут. Там ребята простые, неотесанные, они и говорить-то толком не умеют, не то что пером по бумаге царапать; но вот если бы умели, они бы такое могли рассказать, что вам, европейцам, и во сне не приснится, это я вам точно говорю.

Звали его, по-моему, Джефферсон Эдамс; во всяком случае, инициалы его были Д. Э. Они и сейчас красуются на двери, ведущей в курилку, справа, вверху. Он вырезал их еще тогда и оставил нам в наследство вместе с узорами, артистически выполненными табачной жвачкой на нашем турецком ковре. Правда, если не считать этих сувениров, Д. Э. испарился из нашего сознания почти бесследно. Он сверкнул на тихом небосклоне нашей компании, как яркий метеор, и затерялся где-то во тьме окружающего мира. В тот вечер, однако, наш приятель из Невады был в ударе, и я тихонько, чтобы не прерывать его рассказ, закурил трубку и опустился на ближайший стул.

— Вы не думайте, — продолжал он, — я против этих ваших ученых ничего не имею. Если парень каждому зверю, каждому растению, от медведя до черники, может подобрать название, да еще такое, что на трезвую голову и не выговорить, — я к нему с дорогой душой, со всем моим уважением. Но если вам охота послушать что-нибудь эдакое, из ряда вон, идите к китобоям или поселенцам Дальнего Запада, к следопытам или ребятам из компании Хадсон-Бэй — одним словом, к людям, которые даже имя свое, и то с трудом могут накарябать.

Наступила пауза. Мистер Джефферсон Эдамс вытащил длинную сигару и закурил. Мы сохраняли полное молчание, так как знали, что стоит его перебить — и наш янки тотчас замкнется в себе. Он огляделся вокруг, с самодовольной улыбкой отметил, что мы терпеливо ждем, и продолжал сквозь кольца сигарного дыма:

— Вот взять хотя бы вас, джентльмены, — кто из вас когда-нибудь был в Аризоне? Ручаюсь, что никто. Вообще изо всех этих англичан и американцев, которые умеют водить пером по бумаге, — сколько их побывало в Аризоне? Раз-два — и обчелся! А я там был, джентльмены, я жил там, и как вспомню, чего я там насмотрелся, мне и самому не верится, что все это вправду было.

Да, вот это страна, доложу я вам! Я был одним из флибустьеров Уокера, как нас тогда называли, когда же наше дело накрылось и шефа подстрелили, некоторые дали деру и обосновались в Аризоне. Настоящая англо-американская колония, вот как мы жили, вместе с женами, детьми и всякой всячиной. Наверное, там и сейчас есть кое-кто из наших стариков. Бьюсь об заклад, что они не забыли того случая, о котором я собираюсь вам рассказать. Не забыли и не забудут — до гробовой доски.

Так вот, об Аризоне. Я думаю, если бы я вообще больше ни о чем удивительном не рассказывал, вам бы и этого хватило под самую завязку. И подумать только, что такой край создан Господом для горсточки мексикашек и каких-то полукровок! Просто обидно, ей-богу! Трава, например, едешь верхом, а она у тебя над головой смыкается, а леса такие, что неба сквозь деревья не видно на мили и мили вокруг, и орхидеи как зонтики! А то еще такое растение — может, кто из вас видел, — его кое-где в Штатах мухоловкой называют?

— Дианеа мусципула, — пробормотал Доусон, самый ученый из нас.



— Вот-вот. «Диана мне всыпала», она самая! Сядет какая-нибудь муха на эту Диану, а лист — цап! — и складывается пополам. Все. Муха попалась. Лист ее расплющивает, перемалывает — точь-в-точь как осьминог своим клювом, и, если вы через несколько часов развернете лист, вы увидите, что муха растерзана в клочья и уже наполовину переварена. Так вот в Аризоне я видел мухоловки, у которых листья достигали восьми, а то и десяти футов в длину, а шипы были с целый фут, а то и больше, представляете? Ведь такая штука вообще может… А, черт, это я забегаю наперед!

Я хотел вам рассказать, как умер Джо Хоукинс. Ничего подобного вы в жизни не слыхали. Джо Хоукинса (его там прозвали Джо Алабама) в Аризоне каждая собака знала. Настоящий проходимец, другого такого подонка свет не видал. Причем заметьте: пока вы гладили его по шерстке, он был вполне приличным парнем, но стоило его чуть-чуть задеть, он сразу превращался в дикую кошку, даже еще хуже. Я видел, как он разрядил свою шестизарядную пушку в толпу людей только потому, что кто-то его толкнул в баре Симпсона, когда там были танцы; он пырнул ножом Тома Хупера за то, что тот нечаянно пролил виски ему на жилетку. Нет, он запросто мог укокошить кого угодно, этот Джо, и доверять ему никак нельзя было.

Так вот, в то время, о котором я рассказываю, когда Джо Хоукинс почем зря бахвалился своими шестизарядными игрушками и устанавливал в поселке свои законы, был там один англичанин по имени Скотт — Том Скотт, если не ошибаюсь. Этот парень, Том, был самый что ни на есть чистопородный британец (прошу прощения у присутствующих). Тем не менее он не очень-то водился с тамошними англичанами — или, может, это они с ним не водились. Был он человек тихий, простой, этот Скотт, даже, пожалуй, слишком тихий для такой необузданной компании. Они его прозвали тихоней, только тихоней он не был, вот уж нет. Держался он в основном в сторонке и ни к кому не лез, пока его не трогали. Кое-кто говорил, что дома с ним не очень хорошо обошлись: он не то чартистом был, не то еще чем-то в этом роде — одним словом, ему пришлось уносить оттуда ноги; но сам он об этом никогда не рассказывал и никогда ни на что не жаловался. Везло или не везло, этот парень не падал духом.

В тот раз сыр-бор разгорелся в баре у Симпсона — с этого все и началось. Джо Алабама и с ним еще один или два буяна здорово взъелись на англичан и высказывали свое мнение, ничуть не стесняясь, хотя я их предупреждал, что это добром не кончится. Джо в ту ночь был пьян в стельку и слонялся повсюду со своим револьвером, ища, с кем бы затеять ссору. Потом он завернул к Симпсону, зная, что там наверняка будут англичане, так же, как и он, готовые к доброй драке. Так оно и вышло: их там околачивалось с полдюжины, а Том Скотт стоял один у печки. Джо подсел к столу и выложил перед собой нож и револьвер. «Вот мои аргументы, Джефф, — сказал он мне, — на тот случай, если какой-нибудь дохлый британец попробует со мной поспорить или меня надуть.» Я пытался унять его, джентльмены, но Джо был не из тех, кого легко уговорить. Он понес такое, чего просто никто бы не стерпел. Да что там — самый паршивый мексикашка и тот взвился бы, если бы кто позволил себе такое сказать о его Мексикании. Натурально, в баре заварилась каша, все стали хвататься за оружие, но никто не успел еще вытащить пистолет, как вдруг от печки раздался спокойный голос: «Ты бы помолился напоследок, Джо, потому что, клянусь Небом, ты уже мертвец.» Джо обернулся с таким видом, будто собирался пустить в ход все свои железки, но не тут-то было: Том Скотт уже поднимался, держа его на прицеле своего «дерринджера». Бледное лицо Тома улыбалось, но что-то дьявольское светилось в его глазах. «Не скажу, чтобы старушка Англия очень мило со мной обошлась, — говорит, — но тот, кто посмеет в моем присутствии так о ней отзываться, может прощаться с жизнью.» Я видел, как на секунду или две напрягся на спусковом крючке его палец, но потом Скотт рассмеялся и швырнул пистолет на пол. «Нет, — говорит, — не могу я пристрелить пьяного. Так и быть, уноси свою грязную жизнь, Джо, и постарайся употребить ее лучше, чем до сих пор. Сегодня ты стоял ближе к смерти, чем когда-либо был или будешь, пока не придет твой последний час. А теперь, я думаю, тебе лучше убраться отсюда подобру-поздорову. И не оглядывайся на меня, я не боюсь твоей пушки. Ведь наглец и задира всегда трус.» Он с презрением отвернулся и раскурил от печки свою погасшую трубку, в то время как Алабама вышмыгнул из бара под громовой хохот англичан. Я видел его лицо, когда он проходил мимо: это было лицо убийцы, джентльмены. Убийство — вот что было написано яснее ясного на его лице.

Я остался в баре и видел, как Том Скотт, прощаясь, пожал руки всем, кто был рядом. Удивительно, но он улыбался и даже вроде был весел. Я знал характер Джо и понимал, что у этого англичанина мало шансов увидеть завтрашний день. Дело в том, что жил он в глухом углу, в стороне от дороги, и, чтобы добраться до дому, ему надо было пройти через Ущелье Мухоловок. Это мрачное, болотистое место, безлюдное даже днем; его избегали, потому что каждому становилось не по себе при виде того, как эти восьми- и десятифутовые листочки захлопываются, если их коснется какая-нибудь живность. Ну, а ночью там и подавно не было ни души. Кроме того, на болоте попадались трясины и топи: брось туда тело — и к утру его не будет. Я представлял себе, как Джо Алабама с револьвером в руке и со злобной гримасой ждет, затаившись под листьями Большой Мухоловки в самом темном месте ущелья; клянусь, джентльмены, я так живо себе это представлял, словно видел своими глазами.

Симпсон обычно закрывал бар около полуночи, так что нам пора уже было выметаться. Том Скотт, попрощавшись, быстро зашагал прочь — ему предстояло шагать целых три мили. Однако я успел ему сказать, когда он проходил мимо: «Держите свой «дерринджер» наготове, сэр, он может вам понадобиться.» Том невозмутимо улыбнулся и исчез в темноте. Честно говоря, я уже не надеялся увидеть его снова. Он только ушел, а тут Симпсон подходит ко мне и говорит: «Хорошенькое дельце будет сегодня ночью в Ущелье Мухоловок, Джефф. Ребята говорят, что Хоукинс ушел туда с полчаса назад, чтобы дождаться Скотта и подстрелить его. Как пить дать, завтра тут понадобится коронер.

Что же произошло в ущелье в ту ночь? На следующее утро этот вопрос вертелся у каждого на языке. Один метис прибежал в лавку Фергюсона, как только рассвело. Он сказал, что ему довелось быть неподалеку от ущелья около часу ночи; при этом он был так напуган, что едва можно было понять, что он лопочет. В конце концов, однако, мы разобрали — там в тишине ночи он слышал страшные крики. Никаких, говорит, выстрелов, но крики, один за другим, дикие, какие-то придушенные — вроде человеку серапе на голову накинули, и вроде у него боль — ну прямо смертельная! Эбнер Брэндон, я и еще несколько человек, которые как раз были в лавке в это время, сели на лошадей и поехали через ущелье к дому Скотта. На дороге ничего особенного — ни там крови, ни следов драки — ровным счетом ничего. А когда мы подъехали к дому, Скотт вышел нам навстречу, свеженький как огурчик. «Привет, Джефф, — говорит — Чего это вы все с пистолетами? Заходите, ребята, и пропустите стаканчик.» Ну, я его спрашиваю: «Ты тут вчера ничего не слышал, а может, видел что, когда пришел домой?» — «Да нет, — говорит, — все было тихо. Вроде сыч кричал в ущелье, а так больше ничего. Давайте, ребята, слезайте с лошадей и промочите горло.« — «Спасибо», — говорит Эбнер. Ну, мы спешились, а потом Том поехал с нами обратно в поселок.

Въехали мы на главную улицу, а там — страшный суд! Все американцы поселка прямо рехнулись: Джо Алабама пропал, ни слуху ни духу! Никто его не видел с той минуты, как он поехал в ущелье. Когда мы спешились перед баром, там уже набралась целая куча народу, и на Тома смотрят, прямо скажем, не по-хорошему. Защелкали курки, и Том, я вижу, тоже сунул руку за пазуху. И ни одного англичанина рядом. «Ну-ка посторонись, Джефф Эдамс, — говорит мне Зебб Хамфри, негодяй, каких мало. — В этой игре твоей ставки нет. Скажите, ребята, неужели мы позволим, чтобы нас, свободных американцев, убивал какой-то паршивый англичанин?» Раздался треск, бросок, я и оглянуться не успел, как Зебб свалился с пулей в бедре, но сам Скотт тоже оказался на земле, и на него навалился добрый десяток американцев. Сопротивляться не было никакого смысла, так что он лежал спокойно. Сначала они вроде бы не знали, что с ним делать, но потом один из закадычных дружков Алабамы им выдал: «Джо пропал — это ясно как день, и вон лежит человек, который его ухлопал. Некоторые тут знают: вчера вечером Джо поехал в ущелье по делу; он так и не вернулся. Вот этот англичанин шел по ущелью после Алабамы, а перед тем они поссорились. Потом там, среди больших мухоловок, слышали отчаянные крики. Говорю вам, этот тип сыграл с бедным Джо подлую штуку: он его ухлопал и бросил в болото. Неудивительно, что тела нигде нет. А мы будем стоять в сторонке и смотреть, как англичане убивают наших товарищей? Черта с два! Пусть его судит судья Линч, вот что я вам скажу!» — «Линчевать его!» — заорала целая сотня злобных голосов — к тому времени вокруг нас уже собралась вся эта братия. «Тащите веревку, вздернем его на дверях бара!» — «Да нет, — говорит другой, — давайте повесим его в ущелье — у большой мухоловки. Пусть Джо видит, что мы за него отомстили. Это будет все равно как мы его похоронили честь по чести.» На том и порешили: ехать в ущелье и там беднягу Тома повесить. Привязали парня к седлу на его же мустанге; сзади и по бокам конвой, верхом, с револьверами наготове; мы ведь знали, что человек двадцать англичан суда Линча не признают.

Я поехал с ними, и сердце у меня прямо кровью обливалось за Тома, хотя сам он, похоже, ничуть не волновался — вот что интересно! Вроде бы странно, джентльмены, — повесить человека на мухоловке, но она у нас была как настоящее дерево, а уж листья и шипы — так вообще…

Мы доехали по ущелью до того места, где она росла, тут мы ее и увидели, со всеми ее листьями — некоторые открыты, некоторые закрыты. Да только мы еще кое-что увидели, малость похуже: вокруг этого дерева стояли англичане, человек тридцать, и все вооруженные до зубов. Похоже было, что они нас поджидают, и вид у них был деловой — не просто так собрались. Ну, вижу, тут будет теплый разговор, теплей не бывает. Только мы подъехали, один шотландец, здоровый такой, с рыжей бородой — Камерон его звали, — выступил вперед револьвер в руке и курок взведен. «Слушайте, ребята, — говорит, — вы ни одного волоска на голове этого человека не тронете. Вы еще не доказали, что Джо убит, а если бы и да, так вы еще не доказали, что это Скотт его убил. И вообще это была самозащита — все вы знаете, что Алабама тут устроил засаду, он хотел пристрелить Тома, когда он будет возвращаться домой. Так что я повторяю, вы этого человека не тронете, и, кроме того, у меня здесь тридцать шестизарядных доводов против.« — «Это интересная точка зрения, ее стоит обсудить,« — говорит закадычный дружок Алабамы. Ну, тут заблестели ножи, защелкали курки, обе компании стали сближаться — и было очень похоже, что в Аризоне ожидается повышение уровня смертности. Скотт стоял позади всех, к уху его был приставлен пистолет, на тот случай, если он надумает пошевелиться, но парень выглядел совершенно спокойным, будто его денег на кону нет, и все это его ничуть не касается. И вдруг он как заорет — прямо как труба архангела в судный день. «Джо, — кричит, — Джо! Смотрите — в мухоловке!». Мы все обернулись туда, куда он показывал. Конец света! Этой картинки, наверное, никто из нас не забудет! Один большой лист, который лежал закрытым на земле, стал медленно раскрываться, разгибаясь на своих шарнирах, а там, в выемке, как младенец в колыбели, лежал Джо Алабама. Когда этот чертов лист закрывался, огромные шипы медленно пронзили его сердце. Видно было, что Джо пытался вырваться: в руке у него торчал нож, и мясистый лист был в нескольких местах рассечен, но Алабама не успел освободиться: растение его задушило. Наверное, когда он поджидал Тома, он решил подстелить этот лист, чтобы не ложиться на сырую, болотистую почву, а лист захлопнулся и поймал парня, как ваши тепличные мухоловки ловят мух в оранжереях. Так мы и нашли его, размозженного, изжеванного гигантскими зубами растения-людоеда. Вот, джентльме
Тася
СообщениеДобавлено: Пт Мар 16, 2018 16:21     Ответить с цитатой

Очередной короткий рассказ)

"Ёжик – история о напрасной суете" Григорий Горин

Папе было сорок лет, Славику — десять, ёжику — и того меньше.


Славик притащил ёжика в шапке, побежал к дивану, на котором лежал папа с раскрытой газетой, и, задыхаясь от счастья, закричал:

— Пап, смотри!

Папа отложил газету и осмотрел ёжика. Ежик был курносый и симпатичный. Кроме того, папа поощрял любовь сына к животным. Кроме того, папа сам любил животных.

— Хороший ёж! — сказал папа. — Симпатяга! Где достал?

— Мне мальчик во дворе дал, — сказал Славик.

— Подарил, значит? — уточнил папа.

— Нет, мы обменялись, — сказал Славик. — Он мне дал ёжика, а я ему билетик.

— Какой еще билетик?

— Лотерейный, — сказал Славик и выпустил ежика на пол. — Папа, ему надо молока дать.

— Погоди с молоком! — строго сказал папа. — Откуда у тебя лотерейный билет?

— Я его купил, — сказал Славик.

— У кого?

— У дяденьки на улице… Он много таких билетов продавал. По тридцать копеек… Ой, папа, ежик под диван полез…

— Погоди ты со своим ежиком! — нервно сказал папа и посадил Славика рядом с собой. — Как же ты отдал мальчику свой лотерейный билет?.. А вдруг этот билет что-нибудь выиграл?

— Он выиграл, — сказал Славик, не переставая наблюдать за ёжиком.

— То есть как это — выиграл? — тихо спросил папа, и его нос покрылся капельками пота. — Что выиграл?

— Холодильник! — сказал Славик и улыбнулся.

— Что такое?! — Папа как-то странно задрожал. — Холодильник?!.. Что ты мелешь?.. Откуда ты это знаешь?!

— Как — откуда? — обиделся Славик. — Я его проверил по газете… Там первые три циферки совпали… и остальные… И серия та же!.. Я уже умею проверять, папа! Я же взрослый!

— Взрослый?! — Папа так зашипел, что ёжик, который вылез из-под дивана, от страха свернулся в клубок. — Взрослый?!.. Меняешь холодильник на ёжика?

— Но я подумал, — испуганно сказал Славик, — я подумал, что холодильник у нас уже есть, а ёжика нет…

— Замолчи! — закричал папа и вскочил с дивана. — Кто?! Кто этот мальчик?! Где он?!

— Он в соседнем доме живет, — сказал Славик и заплакал. — Его Сеня зовут…

— Идём! — снова закричал папа и схватил ёжика голыми руками. — Идем быстро!

— Не пойду, — всхлипывая, сказал Славик. — Не хочу холодильник, хочу ёжика!

— Да пойдем же, оболтус, — захрипел папа. — Только бы вернуть билет, я тебе сотню ёжиков куплю…

— Нет… — ревел Славик. — Не купишь… Сенька и так не хотел меняться, я его еле уговорил…

— Тоже, видно, мыслитель! — ехидно сказал папа. — Ну, быстро!..

Сене было лет восемь. Он стоял посреди двора и со страхом глядел на грозного папу, который в одной руке нес Славика, а в другой — ежа.

— Где? — спросил папа, надвигаясь на Сеню. — Где билет? Уголовник, возьми свою колючку и отдай билет!

— У меня нет билета! — сказал Сеня и задрожал.

— А где он?! — закричал папа. — Что ты с ним сделал, ростовщик? Продал?

— Я из него голубя сделал, — прошептал Сеня и захныкал.

— Не плачь! — сказал папа, стараясь быть спокойным. — Не плачь, мальчик… Значит, ты сделал из него голубя. А где этот голубок?.. Где он?..

— Он на карнизе засел… — сказал Сеня.

— На каком карнизе?

— Вон на том! — и Сеня показал на карниз второго этажа.

Папа снял пальто и полез по водосточной трубе.

Дети снизу с восторгом наблюдали за ним.

Два раза папа срывался, но потом все-таки дополз до карниза и снял маленького желтенького бумажного голубя, который уже слегка размок от воды.

Спустившись на землю и тяжело дыша, папа развернул билетик и увидел, что он выпущен два года тому назад.

— Ты его когда купил? — спросил папа у Славика.

— Ещё во втором классе, — сказал Славик.

— А когда проверял?

— Вчера.

— Это не тот тираж… — устало сказал папа.

— Ну и что же? — сказал Славик. — Зато все циферки сходятся…

Папа молча отошел в сторонку и сел на лавочку.

Сердце бешено стучало у него в груди, перед глазами плыли оранжевые круги… Он тяжело опустил голову.

— Папа, — тихо сказал Славик, подходя к отцу. — Ты не расстраивайся! Сенька говорит, что он все равно отдает нам ёжика…

— Спасибо! — сказал папа. — Спасибо, Сеня…

Он встал и пошел к дому. Ему вдруг стало очень грустно. Он понял, что никогда уж не вернуть того счастливого времени, когда с лёгким сердцем меняют холодильник на ежа.
Тася
СообщениеДобавлено: Вс Мар 18, 2018 18:59     Ответить с цитатой

Очередной небольшой рассказ.

"Серый шёлк" Туве Янссон


Туве Янссон.

Марта приехала из селения Эстерботтене, и была она ясновидящая. Не только потому, что её посещали вещие сны; она обладала также редчайшей способностью чувствовать, что где-то поблизости витает смерть и определять, кому она грозит. Она охотно сохранила свои видения при себе, но чей-то безжалостный голос приказывал ей возвещать о том, что должно случиться.

Поэтому вскоре она осталась в полном одиночестве и в конце концов уехала в город и стала зарабатывать вышиванием. Все устроилось на удивление легко. Марта пошла в самый большой салон мод, показала несколько своих работ и была тотчас же принята на службу. Вначале речь шла о том, чтобы вышивать нижнее и постельное белье, а позднее — вечерние платья. Вскоре ей разрешили самой составлять узоры и выбирать цвета, а потом она перебралась уже за стеклянную стену, где стоял ее личный стол.



Марта почти никогда не разговаривала. Здороваясь, она не улыбалась; это может показаться мелочью, но на самом деле внушает ужас. Ведь к обоюдным улыбкам, которыми обмениваются при встречах, привыкают. Это так естественно — улыбаться, независимо от того, нравится ли тебе тот, кому ты улыбаешься или нет. Кроме того, она не смотрела людям в глаза, а устремляла взгляд в пол, где-то поблизости от их ног.

Молчаливость и серьезность Марты, ее неоспоримая талантливость и чувство цвета, а также отделявшая ее от всех стеклянная стена, погружали ее в свой совершенно своеобразный мир. Те, кто оставались за этой стеной, боялись ее, непонятную и угрюмую; но и не могли обнаружить в этой высокой темноволосой женщине со сросшимися бровями даже следа чувства собственного превосходства или недоброжелательности. Когда Марта приходила по утрам в ателье, она снимала плащ, косынку (она и в самом деле покрывала голову косынкой) и тихо здоровалась. Стоило ей войти, и сразу же наступала тишина. Все видели, как она длинными и медленными шагами идет к своей стеклянной клетке — она двигалась, словно длинноногое животное. Когда она закрывала за собой стеклянную дверь, они переводили взгляд на мятую черную косынку и плащ из скверной ткани, висевшие на вешалке, словно забытые кем-то вещи. Ее одежда никому не казалась ни забавной, ни трогательной, она производила почти угрожающее впечатление.

Сидя за стеклянной стеной, Марта вообще ни о чем не думала. Ей нравилось вышивать. А Мадам очень нравились и ее узоры, и сочетания цветов. Марта обычно делала эскиз пастелью, потом входила в конторку и клала на стол еще едва обозначенный беглый набросок. Мадам одобряла эскиз, и Марта уходила обратно, даже не захватив с собой листок бумаги. Узоры и цветы менялись во время работы, совершенно не произвольно. Эскиз был всего-навсего данью обычным предписаниям, и ничем иным; они обе это хорошо знали.

В то время Марте не снились никакие сны, потому что она не знала окружающих ее людей и ей не было до них дела. Спокойные ночи приносили ей такой великий отдых и такое облегчение, они дарили ей такую радость. Ей не нужны были даже ее дни; она уединялась и только и делала, что вышивала. Она вытягивала свои длинные сильные ноги и, откинувшись на спинку стула, вышивала, зорко следя своими острыми и проницательными глазами за собственной работой. Рука ее спокойно водила иглой, а иногда прекрасная ткань, лежавшая у нее на коленях, трещала. Был разгар сезона, непрестанно приходили и уходили дамы, но она их не замечала. И нечего бы не случилось, если бы не шелковое платье, украшенное жемчугом. Вещь была вполне заурядная, ярко-розового цвета, обыкновенный заказ, который Марта спасла, украсив вышивками серым шелком. Но дама осталась недовольна и захотела поговорить с вышивальщицей. Марта заявила, что не хочет беседовать с заказчицей. Мадам сказала:

— Милая Марта, заказ этот очень большой, мы не можем передать его кому-либо другому, он слишком дорогой.

— Это платье принесет несчастье, — сказала Марта. — Я не хочу.

— Я хочу объясниться. В таком виде носить это платье я не смогу!

— Вам не придется носить это платье, — ответила Марта.

Губы ее так одеревенели, что ей трудно было говорить, но она добавила:

— Это платье вам не понадобиться, потому что вы скоро умрете.

Вернувшись с мастерскую, она вошла в свою стеклянную клетку. Взяв мелки, она нарисовала новый неожиданный узор: очень яркие, броские цвета — горчично-желтые желто-зеленые, лиловые и ярко-синие, оранжевые и белые. Наглые, беззастенчивые, кричащие цвета, что сначала громко вопили, однако потом спокойно прильнули друг к другу и только светились и сияли. Вскоре она уже забыла испуганную женщину, которой предстояло умереть.

Вошла Мадам, села и только сказала:

— Какая вас муха укусила? Почему, ради Бога, вы сказали ей такое?

— Мне очень жаль, — тихо ответила Марта. — Я увидела, что она скоро умрет, и должна была об этом ей сказать. Это было нехорошо с моей стороны.

Мадам бросила взгляд на цветной эскиз; поднявшись через некоторое время, она устало сказала:

— Чтобы это больше не повторялось!

— Нет. Больше никогда, — ответила Марта.

Назавтра, когда женщина умерла — а погибла она в автомобильной катастрофе, — Марта шла в свою стеклянную клетку, и никто даже не посмел сказать ей: «Доброе утро!» Она работала до самого обеда и послала уже готовый эскиз с курьершей, а потом получила его обратно одобренным. Она начала вышивать белое вечернее платье и оставалась в ателье до тех пор, пока все не ушли домой. Тогда она надела плащ, косынку и вышла в город. Она не пошла домой, в свою комнату, а стала очень медленно бродить по улицам, наблюдая за всеми, кого встречала. Она осмелилась разглядывать всех и каждого и увидела, что среди них много таких, кому суждено было очень скоро умереть. Внутренний голос непрерывно взывал к ней, но люди быстро проходили мимо, они торопились, и много-много было среди них таких, кому суждено было очень скоро умереть. Их было слишком много, и голос взывал к ней все слабее и слабее. Она продолжала идти, глядя на всех тех, кто встречался ей на пути, проходил мимо и исчезал час за часом. Под конец стало совсем тихо, а все стали похожи друг на друга.

Марта пошла домой, она очень устала. Она взяла мелки, чтобы нарисовать новый придуманный ею узор, показавшийся ей красивым, но внезапно твердо поняла, что не знает, какие ей выбрать цвета и почему вообще они должны сочетаться друг с другом.
Тася
СообщениеДобавлено: Пн Мар 19, 2018 19:46     Ответить с цитатой

Сегодня предлагаю совершенно замечательный рассказ), очень его люблю.

"Чад" Аркадий Аверченко


План у меня был такой: зайти в близлежащий ресторан, наскоро позавтракать, после завтрака прогуляться с полчаса по улице, потом поехать домой и до обеда засесть за работу. Кроме того, за час до обеда принять ванну, вздремнуть немного, а вечером поехать к другу, который в этот день праздновал какой-то свой юбилей. От друга — постараться вернуться пораньше, чтобы выспаться как следует и на другое утро со свежими силами засесть за работу.
Так я и начал: забежал в маленький ресторан и, не снимая пальто, подошел к буфетной стойке.
Сзади меня послышался голос:
— Освежиться? На скорую руку?
Оглянувшись, я увидел моего юбилейного друга, сидевшего в углу за столиком в компании с театральным рецензентом Буйносовым.
Все мы обрадовались чрезвычайно.
— Я тоже зашел на минутку, — сообщил юбилейный друг. — И вот столкнулся с этим буйносным человеком. Садись с нами. Сейчас хорошо по рюмке хватить,
— Можно не снимая пальто?..
— Пожалуйста!
Юбиляр налил три рюмки водки, но Буйносов схватил его за руку и решительно заявил:
— Мне не наливай. Мне еще рецензию на завтра писать нужно.
— Да выпей! Какая там еще рецензия...
— Нет, братцы, не могу. Мне вообще пить запретили. С почками неладно.
— Глупости, — сказал я, закусывая первую рюмку икрой. — Какие там еще почки?
— Молодец, Сережа! — похвалил меня юбилейный друг. — За что я тебя люблю: за то, что никогда ты от рюмки не откажешься.
Именно я и хотел отказаться от второй рюмки. Но друг с таким категорическим видом налил нам по второй, что я безропотно чокнулся и влил в себя вторую рюмку.
И сейчас же мне чрезвычайно захотелось, чтобы и Буйносов тоже выпил.
— Да выпей! — умоляюще протянул я. — Ну, что тебе стоит? Ведь это свинство: мы пьем, а ты не пьешь!
— Почему же свинство? У меня почки...
— А у нас нет почек? А у юбиляра нет почек? У вся-, кого человека есть почки. Это уж, брат, свыше...
— Ну, я только одну...
— Не извиняйся! Можешь и две выпить. Буйносов выпил первую, а мы по третьей.
Я обернулся направо и увидел свое лицо в зеркале. Внимательно всмотрелся и радостно подумал: «Какой я красивый!»
Волна большой радости залила мое сердце. Я почувствовал себя молодым, сильным, любимым друзьями и женщинами — и безудержная удаль и нежность к людям проснулась в душе моей.
Я ласково взглянул на юбиляра и сказал:
— Я хочу выпить за тебя. Чтобы ты дождался еще одного юбилея и чтобы мы были и тогда молоды так же, как теперь.
— Браво! Спасибо, милый. Выпьем. Спасибо, Буйное! Пей — не хами.
— Я не хам... хамлю, — осторожно произнес странное слово Буйносов. — А только мне нельзя. Рецензию нужно писать со свежей головой.
— Вздор! После напишешь.
— Когда же после... Ведь ее в четверть часа не напишешь.
— Ты?! — с радостным изумлением воскликнул юбилейный друг. — Да ты в десять минут отхватаешь такую рецензию, что все охнут!
— Где там... — просиял сконфуженный Буйносов и, чтобы отплатить другу любезностью за любезность, выпил вторую рюмку.
— Аи да мы! Вот ты смотри: скромненький, скромненький, а ведь он потихонечку нас за пояс заткнет...
— А вы что же думали, — засмеялся Буйносов. — И заткну. Эх, пивали мы в прежнее время! Чертям тошно было! Э-э!.. Сережа, Сережа! А ты почему же свою не выпил?
— Я... сейчас, — смутился я, будто бы меня поймали на краже носового платка. — Дай ветчину прожевать.
— Не хами, Сережа, — сказал юбилейный друг. — Не задерживай чарки.
Я вспомнил о своей работе.
— Мне бы домой нужно... Дельце одно.
К моему удивлению, возмутился Буйносов:
— Какое там еще дельце? Вздор — дельце! А у меня дела нет?! А юбиляру на вечере хлопот мало? Посидим минутку. Черт с ним, с дельцем.
«А действительно, — подумал я, любуясь в зеркало на свои блестящие глаза. — Черт с ним, с дельцем!..»
Вслух сказал:
— Так я пальто сниму, что ли. А то жарко.
— Вот! Молодец! Хорошо, что не хамишь. Снимай пальто!
— ...И пива я бы кружку выпил...
— Вот! Так. Освежиться нужно.
Мы выпили по кружке пива и разнеженно посмотрели друг на друга.
— Сережа... милый... — сказал Буйносов. — Я так вас двух люблю, что черт с ней, с рецензией. Сережа! Стой! Я хочу выпить с тобой на «ты».
— Да ведь мы и так на «ты»! — засмеялся я.
— Э, черт. Действительно. Ну, давай на «вы» выпьем. Затея показалась такой забавной, что мы решили привести ее в исполнение.
— Графинчик водки! — крикнул Буйносов.
— Водку? — удивился я. — После пива?
— Это освежает. Освежимся!
— Неужели водка освежить может? — удивился я.
— Еще как! Об этом даже где-то писали... Сгорание углерода и желтков... Не помню.
— Обедать будете? — спросил слуга.
— Как? Разве уже... обед?..
— Да-с. Семь часов.
Я вспомнил, что потерял уже свою работу, небольшой сон и ванну. Сердце мое сжалось, но сейчас же я успокоился, вспомнив, что и Буйносов пропустил срочную рецензию. Никогда я не чувствовал так остро справедливости пословицы: «На миру и смерть красна».
— Семь часов?! — всплеснул руками юбиляр. — Черт возьми! А мой юбилей?
Буйносов сказал:
— Ну куда тебе спешить? Времени еще вагон. Посидим! Черт с ней, с рецензией.
— Да, брат... — поддержал и я. — Ты посиди с нами. На юбилей еще успеешь.
— Мне распорядиться нужно...
— Распорядись! Скажи, чтобы дали нам сейчас обед и белого винца.
Юбиляр подмигнул:
— Вот! Идея... Освежает!
Лицо его неожиданно засияло ласковой улыбкой.
— Люблю молодцов. Люблю, когда не хамят. Когда нам подали кофе и ликер, я бросил косой взгляд на Буйносова и сказал юбиляру:
— Слушай! Плюнь ты на сегодняшний юбилей. Ведь это пошлятина: соберутся идиоты, будут говорить тривиальности. Не надо! Посиди с нами. Жена твоя и одна управится.
— Да как же: юбилей, а юбиляра нет.
Буйносов задергался, заерзал на своем месте, засуетился:
— Это хорошо! Это-то и оригинально! Жизнь однообразна! Юбилеи однообразны! А это свежо, это молодо: юбилей идет своим чередом, а юбиляра нет. Где юбиляр? Да он променял общество тупиц на двух друзей... которые его искренне любят.
— Поцелуемся! — вскричал воодушевленно юбиляр. — Верно! Вот. Будем освежаться бенедиктином.
— Вот это яркий человек! Вот это порыв, — воодушевился Буйносов. — В тебе есть что-то такое... большое, оригинальное. Правда, Сережа?
— Да... У него так мило выходит, когда он говорит: «Не хами!»
— Не хамите! — с готовностью сказал юбиляр. — Сейчас бы кюрассо был к месту.
— Почему?
— Освежает.
Я уже понимал всю беспочвенность и иллюзорность этого слова, но в нем было столько уюта, столько оправдания каждой новой рюмке, каждой перемене напитка, что кюрассо был признан единственным могущим освежить нас напитком...................

— Извините, господа, сейчас гасим свет... Ресторан закрывается.
— Вздор! — сказал бывший юбиляр. — Не хами!
— Извините-с. Я сейчас счет подам.
— Ну, дай нам бутылку вина.
— Не могу-с. Буфет закрыт. Буйносов поднял голову и воскликнул:
— Ах, черт! А мне ведь сегодня вечером нужно было в театр на премьеру...
— Завтра пойдешь. Ну, господа... Куда же мы? Теперь бы нужно освежиться.
В мою затуманенную голову давно уже просачивалась мысль, что лучше всего — поехать домой и хоть отчасти выспаться.
Мы уже стояли на улице, осыпаемые липким снегом, и вопросительно поглядывали друг на друга.
Есть во всякой подвыпившей компании такой психологический момент, когда все смертельно надоедают друг, другу и каждый жаждет уйти, убежать от пьяных друзей, приехать домой, принять ванну, очиститься от ресторанной пьяной грязи, от табачной копоти, переодеться и лечь в чистую, свежую постель, под толстое уютное одеяло... Но обыкновенно такой момент всеми упускается. Каждый думает, что его уход смертельно оскорбит, обездолит других, и поэтому все топчутся на месте, не зная, что еще устроить, какой еще предпринять шаг в глухую темную полночь.
Мы выжидательно обернули друг к другу усталые, истомленные попойкой лица.
— Пойдем ко мне, — неожиданно для себя предложил я. — У меня еще есть дома ликер и вино. Слугу можно заставить сварить кофе.
— Освежиться? — спросил юбиляр.
«Как попугай заладил, — с отвращением подумал я. — Хоть бы вы все сейчас провалились — ни капельки бы не огорчился. Все вы виноваты... Не встреть я вас — все было бы хорошо, и я сейчас бы уже спал».
Единственное, что меня утешало, это — что Буйносов не написал рецензии, не попал на премьеру в театр, а юбиляр пропьянствовал свой юбилей.
— Ну, освежаться так освежаться, — со вздохом сказал юбиляр (ему, кажется, очень не хотелось идти ко мне), — к тебе так к тебе.
Мы повернули назад и побрели. Буйносов молча, безропотно шел за нами и тяжело сопел. Идти предстояло далеко, а извозчиков не было. Юбиляр шатался от усталости, но тем не менее в одном подходящем случае показал веселость своего нрава; именно: разбудил дремавшего ночного сторожа, погрозил ему пальцем, сказал знаменитое «Не хами!» — и с хохотом побежал за нами...
— Вот дурак, — шепнул я Буйносову. — Как так можно свой юбилей пропустить?
— Да уж... Не дал господь умишка человеку.
«А тебе, — подумал я, — влетит завтра от редактора... Покажет он, как рецензии не писать. Будет тебе здорово за то, что я пропустил сегодняшнюю работу и испортил завтрашнее утречко»........................

Я долго возился в передней, пока зажег электричество и разбудил слугу. Буйносов опрокинул и разбил какую-то вазу, а юбиляр предупредил слугу, чтобы он вообще не хамил.
Было смертельно скучно и как-то особенно сонно-противно. Заварили кофе, но он пах мылом, а я, кроме того, залил пиджак ликером. Руки сделались липкими, но идти умыться было лень.
Юбиляр сейчас же заснул на новом плюшевом диване. Я надеялся, что Буйносов последует его примеру (это развязало бы, по крайней мере, мне руки), но Буйносов сидел запрокинув голову и молчаливо рассматривал потолок.
— Может, спать хочешь? — спросил я.
— Хочу, но удерживаюсь.
— Почему?
— Что же я за дурак: пил-пил, а теперь вдруг засну — хмель-то весь и выйдет. Лучше уж я посижу.
И он остался сидеть, неподвижный, как китайский идол, как сосуд, хранящий в себе драгоценную влагу, ни одна капля которой не должна быть потеряна.
— Ну, а я пойду спать, — сухо проворчал я. Проснулись поздно.
Все смотрели друг на друга с еле скрываемым презрением, ненавистью, отвращением.
— Здорово вчера дрызнули, — сказал Буйносов, из которого уже, вероятно, улетучилась вся драгоценная влага.
— Сейчас бы хорошо освежиться!
Я сделал мину любезного хозяина, послал за закуской и вином. Уселись трое с помятыми лицами...
Ели лениво, неохотно, устало.
«Как они не понимают, что нужно сейчас же встать, уйти и не встречаться! Не встречаться, по крайней мере, дня три!!!»
По их лицам я видел, что они думают то же самое, но ничего нельзя было поделать: вино спаяло всех трех самым непостижимым, самым отвратительным образом...
Тася
СообщениеДобавлено: Ср Мар 21, 2018 18:10     Ответить с цитатой

Сегодня предлагаю Довлатова почитать.
Шофёрские перчатки. Сергей Довлатов



С Юрой Шлиппенбахом мы познакомились на конференции в Таврическом дворце. Вернее, на совещании редакторов многотиражных газет. Я представлял газету «Турбостроитель». Шлиппенбах — ленфильмовскую многотиражку под названием «Кадр».

Докладывал второй секретарь обкома партии Болотников. В конце он сказал:

— У нас есть образцовые газеты, например, «Знамя прогресса». Есть посредственные, типа «Адмиралтейца». Есть плохие, вроде «Турбостроителя». И наконец, есть уникальная газета «Кадр». Это нечто фантастическое по бездарности и скуке.

Я слегка пригнулся. Шлиппенбах, наоборот, горделиво выпрямился. Видимо, почувствовал себя гонимым диссидентом. Затем довольно громко крикнул:

— Ленин говорил, что критика должна быть обоснованной!

— Твоя газета, Юра, ниже всякой критики, — ответил секретарь…

В перерыве Шлиппенбах остановил меня и спрашивает:

— Извините, какой у вас рост?..

Я не удивился. Я к этому привык. Я знал, что далее последует такой абсурдный разговор:

«- Какой у тебя рост? — Сто девяносто четыре. — Жаль, что ты в баскетбол не играешь. — Почему не играю? Играю. — Я так и подумал…»

— Какой у вас рост? — спросил Шлиппенбах.

— Метр девяносто четыре. А что?

— Дело в том, что я снимаю любительскую кинокартину. Хочу предложить вам главную роль.

— У меня нет актерских способностей.

— Это неважно. Зато фактура подходящая.

— Что значит — фактура?

— Внешний облик.

Мы договорились встретиться на следующее утро.

Шлиппенбаха я и раньше знал по газетному сектору. Просто мы не были лично знакомы. Это был нервный худой человек с грязноватыми длинными волосами. Он говорил, что его шведские предки упоминаются в исторических документах. Кроме того, Шлиппенбах носил в хозяйственной сумке однотомник Пушкина. «Полтава» была заложена конфетной оберткой.

— Читайте, — нервно говорил Шлиппенбах.

И, не дожидаясь реакции, лающим голосом выкрикивал: Пальбой отбитые дружины, Мешаясь, катятся во прах. Уходит Розен сквозь теснины, Сдается пылкий Шлиппенбах…

В газетном секторе его побаивались. Шлиппенбах вел себя чрезвычайно дерзко. Может быть, сказывалась пылкость, доставшаяся ему в наследство от шведского генерала. А вот уступать и сдаваться Шлиппенбах не любил.

Помню, умер старый журналист Матюшин. Кто-то взялся собирать деньги на похороны. Обратились к Шлиппенбаху. Тот воскликнул:

— Я и за живого Матюшина рубля не дал бы. А за мертвого и пятака не дам. Пускай КГБ хоронит своих осведомителей…

При этом Шлиппенбах без конца занимал деньги у сослуживцев и возвращал их неохотно. Список кредиторов растянулся в его журналистском блокноте на два листа. Когда ему напоминали о долге, Шлиппенбах угрожающе восклицал:

— Будешь надоедать — вычеркну тебя из списка!..

Вечером после совещания он раза два звонил мне. Так, без конкретного повода. Вялый тон его говорил о нашей крепнущей близости. Ведь другу можно позвонить и без особой нужды.

— Тоска, — жаловался Шлиппенбах, — и выпить нечего. Лежу тут на диване в одиночестве, с женой…

Кончая разговор, он мне напомнил:

— Завтра все обсудим.

Утро мы провели в газетном секторе. Я вычитывал сверку, Шлиппенбах готовил очередной номер. То и дело он нервно выкрикивал:

— Куда девались ножницы?! Кто взял мою линейку?! Как пишется «Южно-Африканская республика» — вместе или через дефис?!..

Затем мы пошли обедать.

В шестидесятые годы буфет Дома прессы относился к распределителям начального звена. В нем продавались говяжьи сосиски, консервы, икра, мармелад, языки, дефицитная рыба. Теоретически, буфет обслуживал сотрудников Дома прессы. В том числе — журналистов из многотиражек. Практически же там могли оказаться и люди с улицы. Например, внештатные авторы. То есть, постепенно распределитель становился все менее закрытым. А значит, дефицитных продуктов там оставалось все меньше. На конец, из былого великолепия уцелело лишь жигулевское пиво.

Буфет занимал всю северную часть шестого этажа. Окна выходили на Фонтанку. В трех залах могло одновременно разместиться больше ста человек. Шлиппенбах затащил меня в нишу. Столик был рассчитан на двоих. Разговор нам, видно, предстоял сугубо конфиденциальный.

Мы заказали пиво и бутерброды. Шлиппенбах, слегка понизив голос, начал:

— Я обратился к вам, потому что ценю интеллигентных людей. Я сам интеллигентный человек. Нас мало. Откровенно говоря, нас должно быть еще меньше. Аристократы вымирают, как доисторические животные. Однако, ближе к делу. Я решил снять любительский фильм. Хватит отдавать свои лучшие годы пошлой журналистике. Хочется настоящей творческой работы. В общем, завтра я приступаю к съемкам. Фильм будет минут на десять. Задуман он как сатирический памфлет. Сюжет таков. В Ленинграде появляется таинственный незнакомец. В нем легко узнать царя Петра. Того самого, который двести шестьдесят лет назад основал Петербург. Теперь великого государя окружает пошлая советская действительность. Милиционер грозит ему штрафом. Двое алкашей предлагают скинуться на троих. Фарцовщики хотят купить у царя ботинки. Чувихи принимают его за богатого иностранца. Сотрудники КГБ — за шпиона. И так далее. Короче, всюду пьянство и бардак. Царь в ужасе кричит — что я наделал?! Зачем основал этот блядский город?!

Шлиппенбах захохотал так, что разлетелись бумажные салфетки. Потом добавил:

— Фильм будет, мягко говоря, аполитичный. Демонстрировать его придется на частных квартирах. Надеюсь, его посмотрят западные журналисты, что гарантирует международный резонанс. Последствия могут быть самыми неожиданными. Так что подумайте и взвесьте. Вы согласны?

— Вы же сказали — подумать.

— Сколько можно думать? Соглашайтесь.

— А где вы достанете оборудование?

— Об этом можете не беспокоиться. Я же работаю на Ленфильме. У меня там все — друзья, начиная с Герберта Раппопорта и кончая последним осветителем. Техника в моем распоряжении. Камерой я владею с детских лет. Короче, думайте и решайте. Вы мне подходите. Ведь я могу доверить эту роль только своему единомышленнику. Завтра мы поедем на студию. Подберем соответствующий реквизит. Посоветуемся с гримером. И начнем.

— Надо подумать.

— Я вам позвоню.

Мы расплатились и пошли в газетный сектор.

Актерских способностей у меня, действительно, не было. Хотя мои родители принадлежали к театральной среде. Отец был режиссером, мать — актрисой. Правда, глубокого следа в истории театра мои родители не оставили. Может быть, это даже хорошо…

Что касается меня, то я выступал на сцене дважды. Первый раз — еще в школе. Помню, мы инсценировали рассказ «Чук и Гек». Мне, как самому высокому, досталась роль отца-полярника. Я должен был выехать из тундры на лыжах, а затем произнести финальный монолог.

Тундру изображал за кулисами двоечник Прокопович. Он бешено каркал, выл и ревел по-медвежьи.

Я появился на сцене, шаркая ботинками и взмахивая руками. Так я изображал лыжника. Это была моя режиссерская находка. Дань театральной условности.

К сожалению, зрители не оценили моего формализма. Слушая вой Прокоповича и наблюдая мои таинственные движения, они решили, что я — хулиган. Хулиганья среди послевоенных школьников было достаточно.

Девочки стали возмущаться, мальчишки захлопали. Директор школы выбежал на сцену и утащил меня за кулисы. В результате, финальный монолог произнесла учительница литературы.

Второй раз мне довелось быть актером года четыре назад. Я служил тогда в республиканской партийной газете и был назначен Дедом-Морозом. Мне обещали за это три дня выходных и пятнадцать рублей.

Редакция устраивала новогоднюю елку для подшефного интерната. И опять я был самым высоким. Мне наклеили бороду, выдали шапку, тулуп и корзину с подарками. А затем выпустили на сцену.

Тулуп был узок. От шапки пахло рыбой. Бороду я чуть не сжег, пытаясь закурить.

Я дождался тишины и сказал:

— Здравствуйте, дорогие ребята! Вы меня узнаете?

— Ленин! Ленин! — крикнули из первых рядов.

Тут я засмеялся, и у меня отклеилась борода…

И вот теперь Шлиппенбах предложил мне главную роль.

Конечно, я мог бы отказаться. Но почему-то согласился. Вечно я откликаюсь на самые дикие предложения. Недаром моя жена говорит:

— Тебя интересует все, кроме супружеских обязанностей.

Моя жена уверена, что супружеские обязанности это, прежде всего, трезвость.

Короче, мы поехали на Ленфильм. Шлиппенбах позвонил в бутафорский цех какому-то Чипе. Нам выписали пропуск. Помещение, в котором мы оказались, было заставлено шкафами и ящиками. Я почувствовал запах сырости и нафталина. Над головой мигали и потрескивали лампы дневного света. В углу темнело чучело медведя. По длинному столу гуляла кошка.

Из-за ширмы появился Чипа. Это был средних лет мужчина в тельняшке и цилиндре. Он долго смотрел на меня, а затем поинтересовался:

— Ты в охране служил?

— А что?

— Помнишь штрафной изолятор на Ропче?

— Ну.

— А помнишь, как зэк на ремне удавился?

— Что-то припоминаю.

— Так это я был. Два часа откачивали, суки…

Чипа угостил нас разведенным спиртом. И вообще, проявил услужливость. Он сказал:

— Держи, гражданин начальник!

И выложил на стол целую кучу барахла. Там были высокие черные сапоги, камзол, Накидка, шляпа. Затем Чипа достал откуда-то перчатки с раструбами. Такие, как у первых российских автолюбителей.

— А брюки? — напомнил Шлиппенбах.

Чипа вынул из ящика бархатные штаны с позументом.

Я в муках натянул их. Застегнуться мне не удалось.

— Сойдет, — заверил Чипа, — перетяните шпагатом.

Когда мы прощались, он вдруг говорит:

— Пока сидел, на волю рвался. А сейчас — поддам, и в лагерь тянет. Какие были люди — Сивый, Мотыль, Паровоз!..

Мы положили барахло в чемодан и спустились на лифте к гримеру. Вернее, к гримерше по имени Людмила Борисовна.

Между прочим, я был на Ленфильме впервые. Я думал, что увижу массу интересного — творческую суматоху, знаменитых актеров. Допустим, Чурсина примеряет импортный купальник, а рядом стоит охваченная завистью Тенякова.

В действительности Ленфильм напоминал гигантскую канцелярию. По коридорам циркулировали малопривлекательные женщины с бумагами. Отовсюду доносился стук пишущих машинок. Колоритных личностей мы так и не встретили. Я думаю, наиболее колоритным был Чипа с его тельняшкой и цилиндром.

Гримерша Людмила Борисовна усадила меня перед зеркалом. Некоторое время постояла у меня за спиной.

— Ну как? — поинтересовался Шлиппенбах.

— В смысле головы — не очень. Тройка с плюсом. А вот фактура — потрясающая.

При этом Людмила Борисовна трогала мою губу, оттягивала нос, касалась уха.

Затем она надела мне черный парик. Подклеила усы. Легким движением карандаша округлила щеки.

— Невероятно! — восхищался Шлиппенбах. — Типичный царь! Арап Петра Великого…

Потом я нарядился, и мы заказали такси. По студии я шел в костюме государя императора. Встречные оглядывались, но редко.

Шлиппенбах заглянул еще к одному приятелю. Тот выдал нам два черных ящика с аппаратурой. На этот раз — за деньги.

— Сколько? — поинтересовался Шлиппенбах.

— Четыре двенадцать, — был ответ.

— А мне говорили, что ты перешел на сухое вино.

— Ты и поверил?..

В такси Шлиппенбах объяснил мне:

— Сценарий можно не читать. Все будет построено на импровизации, как у Антониони. Царь Петр оказывается в современном Ленинграде. Все ему здесь отвратительно и чуждо. Он заходит в продуктовый магазин. Кричит: где стерлядь, мед, анисовая

водка? Кто разорил державу, басурмане?!.. И так да лее. Сейчас мы едем на Васильевский остров. Простите, мы на вы?

— На ты, естественно.

— Едем на Васильевский остров. Там ждет нас

Букина с машиной.

— Кто это — Букина?

— Экспедитор с Ленфильма. У нее казенный микроавтобус. Сказала, будет после работы. Интеллигентнейшая женщина. Вместе сценарий писали. На квартире у приятеля… Короче, едем на Васильевский. Снимаем первые кадры. Царь движется от Стрелки к Невскому проспекту. Он в недоумении. То и дело замедляет шаги, оглядывается по сторонам. Ты понял?.. Бойся автомобилей. Рассматривай вывески. В страхе обходи телефонные будки. Если тебя случайно заденут — выхватывай шпагу. Подходи ко всему этому делу творчески…

Шпага лежала у меня на коленях. Клинок был отпилен. Обнажать его я мог сантиметра на три. Шлиппенбах возбужденно жестикулировал. Зато водитель оставался совершенно невозмутимым. И только в конце он дружелюбно поинтересовался:

— Мужик, ты из какого зоопарка убежал?

— Потрясающе! — закричал Шлиппенбах. — Готовый кадр!..

Мы вылезли с ящиками из такси. У противоположного тротуара стоял микроавтобус. Рядом прогуливалась барышня в джинсах. Мой вид ее не заинтересовал.

— Галина, ты прелесть, — сказал Шлиппенбах. — Через десять минут начинаем.

— Горе ты мое, — откликнулась барышня.

Затем они минут двадцать возились с аппаратурой. Я прогуливался вдоль здания бывшей кунсткамеры. Прохожие разглядывали меня с любопытством.

С Невы дул холодный ветер. Солнце то и дело пряталось за облаками.

Наконец Шлиппенбах сказал — готово. Галина налила себе из термоса кофе. Крышка термоса при этом отвратительно скрипела.

— Иди вон туда, — сказал Шлиппенбах, — за угол. Когда я махну рукой, двигайся вдоль стены.

Я перешел через дорогу и стал за углом. К этому времени мои сапоги окончательно промокли. Шлиппенбах все медлил. Я заметил, что Галина протягивает ему стакан. А я, значит, прогуливаюсь в мокрых сапогах.

Наконец, Шлиппенбах махнул рукой. Камеру он держал наподобие алебарды. Затем поднес ее к лицу.

Я потушил сигарету, вышел из-за угла, направился к мосту.

Оказалось, что когда тебя снимают, идти неловко. Я делал усилия, чтобы не спотыкаться. Когда налетал ветер, я придерживал шляпу.

Вдруг Шлиппенбах начал что-то кричать. Я не расслышал из-за ветра, остановился, перешел через дорогу.

— Ты чего? — спросил Шлиппенбах.

— Я не расслышал.

— Чего ты не расслышал?

— Вы что-то кричали.

— Не вы, а ты.

— Что ты мне кричал?

— Я кричал — гениально! Больше ничего. Давай, иди снова.

— Хотите кофе? — наконец-то спросила Галина.

— Не сейчас, — остановил ее Шлиппенбах, -после третьего дубля.

Я снова вышел из-за угла. Снова направился к мосту. И снова Шлиппенбах мне что-то крикнул. Я не обратил внимания.

Так и дошел до самого парапета. Наконец, оглянулся. Шлиппенбах и его подруга сидели в машине. Я поспешил назад.

— Единственное замечание, — сказал Шлиппенбах, — побольше экспрессии. Ты должен всему удивляться. С недоумением разглядывать плакаты и вывески.

— Там нет плакатов.

— Не важно. Я это все потом смонтирую. Главное — удивляйся. Метра три пройдешь — всплесни руками…

В итоге Шлиппенбах гонял меня раз семь. Я страшно утомился. Штаны под камзолом спадали. Курить в перчатках было неудобно.

Но вот мучения кончились. Галина протянула мне термос. Затем мы поехали на Таврическую.

— Там есть пивной ларек, — сказал Шлиппенбах, — даже, кажется, не один. Вокруг толпятся алкаши. Это будет потрясающе. Монарх среди подонков…

Я знал это место. Два пивных ларька, а между ними рюмочная. Неподалеку от театрального института. Действительно, пьяных сколько угодно.

Автобус мы загнали в подворотню. Там же были сделаны все приготовления.

После этого Шлиппенбах горячо зашептал:

— Мизансцена простая. Ты приближаешься к ларьку. С негодованием разглядываешь всю эту публику. Затем произносишь речь.

— Что я должен сказать?

— Говори, что попало. Слова не имеют значения.

Главное — мимика, жесты…

— Меня примут за идиота.

— Вот и хорошо. Произноси, что угодно. Узнай насчет цены.

— Тем более, меня примут за идиота. Кто же цен не знает? Да еще на пиво.

— Тогда спроси их — кто последний? Лишь бы губы шевелились, а уж я потом смонтирую. Текст

будет позже записан на магнитофонную ленту. Короче, действуй.

— Выпейте для храбрости, — сказала Галина.

Продолжение в следующем посте.
Тася
СообщениеДобавлено: Ср Мар 21, 2018 18:15     Ответить с цитатой

Продолжене.

Она достала бутылку водки. Налила мне в стакан из-под кофе. Храбрости у меня не прибавилось. Однако я вылез из машины. Надо было идти. Пивной ларек, выкрашенный зеленой краской, сто ял на углу Белинского и Моховой. Очередь тянулась вдоль газона до самого здания райпищеторга. Возле прилавка люди теснились один к другому. Далее толпа постепенно редела. В конце она распадалась на десяток хмурых замкнутых фигур. Мужчины были в серых пиджаках и телогрейках. Они держались строго и равнодушно, как у посторонней могилы. Некоторые захватили бидоны и чайники. Женщин в толпе было немного, пять или шесть. Они вели себя более шумно и нетерпеливо. Одна из них выкрикивала что-то загадочное:

— Пропустите из уважения к старухе-матери!..

Достигнув цели, люди отходили в сторону, предвкушая блаженство. На газон летела серая пена.

Каждый нес в себе маленький, личный пожар. Потушив его, люди оживали, закуривали, искали случая начать беседу.

Те, что еще стояли в очереди, интересовались:

— Пиво нормальное?

В ответ звучало:

— Вроде бы нормальное…

Сколько же, думаю, таких ларьков по всей России? Сколько людей ежедневно умирает и рождается заново?

Приближаясь к толпе, я испытывал страх. Ради чего я на все это согласился? Что скажу этим людям — измученным, хмурым, полубезумным? Кому нужен весь этот глупый маскарад?!..

Я присоединился к хвосту очереди. Двое или трое мужчин посмотрели на меня без всякого любопытства. Остальные меня просто не заметили.

Передо мной стоял человек кавказского типа в железнодорожной гимнастерке. Левее — оборванец в парусиновых тапках с развязанными шнурками. В двух шагах от меня, ломая спички, прикуривал интеллигент. Тощий портфель он заткал между коленями.

Положение становилось все более нелепым. Все молчат, не удивляются. Вопросов мне не задают. Какие могут быть вопросы? У всех единственная проблема — опохмелиться.

Ну что я им скажу? Спрошу их — кто последний? Да я и есть последний.

Кстати, денег у меня не было. Деньги остались в нормальных человеческих штанах.

Смотрю — Шлиппенбах из подворотни машет кулаками, отдает распоряжения. Видно, хочет, чтобы я действовал сообразно замыслу. То есть, надеется, что меня ударят кружкой по голове.

Стою. Тихонько двигаюсь к прилавку.

Слышу — железнодорожник кому-то объясняет:

— Я стою за лысым. Царь за мной. А ты уж будешь за царем…

Интеллигент ко мне обращается:

— Простите, вы знаете Шердакова?

— Шердакова?

— Вы Долматов?

— Приблизительно.

— Очень рад. Я же вам рубль остался должен. Помните, мы от Шердакова расходились в День космонавта? И я у вас рубль попросил на такси. Держите.

Карманов у меня не было. Я сунул мятый рубль в перчатку.

Шердакова я действительно знал. Специалист по марксистско-ленинской эстетике, доцент театрального института. Частый посетитель здешней рюмочной…

— Кланяйтесь, — говорю, — ему при встрече.

Тут приближается к нам Шлиппенбах. За ним, вздыхая, движется Галина.

К этому времени я был почти у цели. Людская масса уплотнилась. Я был стиснут между оборванцем и железнодорожником. Конец моей шпаги упирался в бедро интеллигента.

Шлиппенбах кричит:

— Не вижу мизансцены! Где конфликт?! Ты дол жен вызывать антагонизм народных масс!

Очередь насторожилась. Энергичный человек с кинокамерой внушал народу раздражение и беспокойство.

— Извиняюсь, — обратился к Шлиппенбаху железнодорожник, — вас здесь не стояло!

— Нахожусь при исполнении служебных обязанностей, — четко реагировал Шлиппенбах.

— Все при исполнении, — донеслось из толпы.

Недовольство росло. Голоса делались все более агрессивными:

— Ходят тут всякие сатирики, блядь, юмористы…

— Сфотографируют тебя, а потом — на доску…

В смысле — «Они мешают нам жить…»

— Люди, можно сказать, культурно похмеляются, а он нам тюльку гонит…

— Такому бармалею место у параши…

Энергия толпы рвалась наружу. Но и Шлиппепбах вдруг рассердился:

— Пропили Россию, гады! Совесть потеряли окончательно! Водярой залили глаза, с утра пораньше!..

— Юрка, кончай! Юрка, не будь идиотом, пошли! — уговаривала Шлиппенбаха Галина.

Но тот упирался. И как раз подошла моя очередь. Я достал мятый рубль из перчатки. Спрашиваю:

— Сколько брать?

Шлиппенбах вдруг сразу успокоился и говорит:

— Мне большую с подогревом. Галке — маленькую.

Галина добавила:

— Я пива не употребляю. Но выпью с удовольствием…

Логики в ее словах было маловато.

Кто-то начал роптать. Оборванец пояснил недовольным:

— Царь стоял, я видел. А этот пидор с фонарем — его дружок. Так что, все законно!

Алкаши с минуту поворчали и затихли.

Шлиппенбах переложил камеру в левую руку. Поднял кружку:

— Выпьем за успех нашей будущей картины! Истинный талант когда-нибудь пробьет себе дорогу.

— Чучело ты мое, — сказала Галя…

Когда мы задом выезжали из подворотни, Шлиппенбах говорил:

— Ну и публика! Вот так народ! Я даже испугался. Это было что-то вроде…

— Полтавской битвы, — закончил я.

Переодеваться в автобусе было неудобно. Меня отвезли домой в костюме государя императора.

На следующий день я повстречал Шлиппенбаха возле гонорарной кассы. Он сообщил мне, что хочет заняться правозащитной деятельностью. Таким образом, съемки любительского фильма прекратились.

Театральный костюм потом валялся у меня два года. Шпагу присвоил соседский мальчишка. Шляпой мы натирали полы. Камзол носила вместо демисезонного пальто экстравагантная женщина Регина Бриттерман. Из бархатных штанов моя жена соорудила юбку.

Шоферские перчатки я захватил в эмиграцию. Я был уверен, что первым делом куплю машину. Да так и не купил. Не захотел. +

Должен же я чем-то выделяться на общем фоне! Пускай весь Форест-Хиллс знает «того самого Довлатова, у которого нет автомобиля»!
Тася
СообщениеДобавлено: Чт Мар 22, 2018 9:29     Ответить с цитатой

Наткнулась на забавный рассказ)
Этакий мир "отчаянных домохозяек" которых Джо любит)

Ньютон. Джанет Уинтерсон


— Все мои соседи — физики-классики, — говорит Том. — Законы их движения детерминированы. Они встают в 7.15 утра и в 8.00 уходят на работу. В 10.00 домохозяйки пьют кофе. Если в обеденный перерыв, между 13.00 и 14.00, вам повстречается на улице человек, знайте: он либо врач, либо похоронный агент, либо вовсе не здешний.

— Я и сам нездешний, — добавляет Том.

— В чем состоит первый закон термодинамики? — спрашивает Том. И сам же отвечает: — От холодного к горячему тепло не передается. И это сущая правда, потому что я никогда не видел от своих соседей ни капли тепла. Здесь, в Ньютоне, мы не очень-то разговорчивы. То есть соседи мои болтают непрерывно, они одними сплетнями и живы. Зато сам я молчу. Я — их пища.



— В чем состоит второй закон термодинамики? — спрашивает Том. — Все стремится к энтропии. То есть энергия существует, но употребить ее на что-то полезное нет никакой возможности. Достаточно взглянуть на моих соседей-ньютонианцев, и вы сразу со мной согласитесь.

У соседки сад полон искусственных цветов. «Так проще, — говорит она. — И очень мило». Мужа после смерти она ламинировала, и теперь он стоит в саду перед домом, уперев руки в боки, и пристально смотрит в небо.

— В чем дело, Том? — Она идет вдоль забора со своей стороны. Лицо ее то пропадает, то появляется вновь, как утка-мишень в тире. — Почему бы тебе не жениться? У нас в твоем возрасте с этим проблем не было. Знакомились, женились, жили в свое удовольствие. А похотливых недотеп, вроде тебя, не водилось вовсе.

— Кого-кого?

Ее голова ныряла все чаще: соседка снимала с веревки нижнее белье и укладывала его прямо себе на бюст. Она явно хотела, чтобы я поглазел и доказал тем самым, что я похотлив. Ведь если похотлив я, то уж точно не она и никто другой из соседей. Больше одного «недотепы» на квартал не положено.

Она двинулась дальше, норовя высунуть голову тут и там, а трусы и лифчики громоздились на бюсте горой — чуть не до ушей.

— Том, нам нравилось быть обыкновенными. В те дни предметом гордости была норма.

Том-недотепа. Дом ломится от иностранных книжек в мягких обложках, сам — в вельветовых брюках. («Ты что, против „ливайсов“?», — спрашивал сосед до того, как его ламинировали.) Все здешние мужчины носят джинсы «ливайс», в крайнем случае слаксы или штаны из плащевки с накладными карманами. Только одни упрятывают пузо под ремень, а другие свешивают поверх.

— Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? — спрашивала меня мама давным-давно, чуть ли не в прошлой жизни.

— Пожарником, космонавтом, разведчиком, машинистом, крутым, изобретателем, водолазом, врачом, медбратом.

— Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? — спрашивал я каждый день, глядя в зеркало.

— Самим собой. Хочу быть самим собой.

А кто ты таков, Том?

В стандартную Вселенную, где все крутится по часовой стрелке, вброшен квантовый ребенок. Ну почему не каждая мать верит, что ее ребенок перевернет мир? А ведь он может. В том-то и штука. Мы страдаем в поисках Спасителя, а они рождаются сотнями каждую секунду. Посмотрите на них, на эти капсулы новой жизни. Им безразличны ваши устои и предрассудки, беды и злосчастья, им не важно, каков был мир до них. Сотворить его заново? Им это по плечу, только дайте шанс. Но мы изо всех сил растим их по своему образу и подобию: такими же трусами, как мы сами. Не дай бог, узнают, какая мощь в них заложена. Не дай бог, услышат, как поет трава. Пускай живут и умирают в Ньютоне, тик-так, тик-так, до самого смертного часа.

В дверь постучали. Я спрятал Камю в холодильник и, поскоблив матовое стекло, выглянул на улицу. И никого, разумеется, не увидел. Когда заказываешь матовые стекла, тебя не предупреждают, чем это чревато.

— Том? Том? — Тук-тук-тук.

Соседка. Я прошаркал к двери, как был — босиком и не заправив рубашку. Ну точно, она. Волосы уложены кольцом, как венец боевой славы. А сама — во всем розовом.

— Том, я не помешала? — Спрашивает, а сама так и шныряет глазами — куда взгляд дотянется.

— Я читал.

— Я так и думала. Говорю себе: бедняга Том, должно быть, читает. Он ничем не занят. И наверняка мне поможет. Сам знаешь, Том, каково приходится одинокой женщине. С тех пор, как ламинировали моего мужа, я едва справляюсь.

От нее пахнет женщиной: теплом, духами, невнятной угрозой. Надо быть начеку, а то и правда окажешься «недотепой». Предложу-ка ей кофе. Она вроде бы рада, но по-прежнему поглядывает на мои босые ноги и незаправленную рубашку. Ну и ладно, не в гости же пришла. Просто о чем-то попросить. Ей надо помочь по дому. Это нормально, по-соседски, а я очень хочу быть нормальным соседом.

— Приехала моя мама. Поможешь вынести ее из машины?

— Конечно! Идем!

— Не торопись. Она проделала долгий путь. Пускай немного отдохнет. Ты ведь хотел налить мне кофе?

Соседку я не люблю, но ложечка с сахаром дрожит в руке. Меня здесь много лет не видели в упор и считали изгоем, так что теперь даже простейшее общение выглядит странным.

Как делают кофе нормальные люди? И что во мне их так сильно тревожит? Ведь я чистоплотен. И у меня есть работа.

— Том, разве теперь модно держать книги в холодильнике?

В дешевых детективах встречается расхожая фраза: «Его подкинуло и развернуло винтом». Я как прочитаю — всегда смеюсь. Но, услышав вопрос, я проделал именно этот кульбит. Стоял лицом к раковине, а через секунду — уже лицом к соседке. Она протягивала мне Камю.

— Я просто доставала молоко, Том. Кто такой этот Аль-берт-Ка-мью? — Она мяукала мявом разъяренной кошки.

— Француз. Французский писатель. Не знаю, как он попал в холодильник.

— Не знаешь, как он попал в холодильник? — повторила она, словно услышала слово Божье.

Я пожал плечами и объяснил с обезоруживающей улыбкой:

— Холодильник большой. А вы разве никогда не находите в холодильнике ничего позабытого?

— Нет, Том. Никогда. Сыр у меня лежит на верхней полочке, ниже — пиво и ветчина, еще ниже — курица, я покупаю ее под выходные, а совсем внизу — зелень и яйца. Таковы правила. Так было при жизни мужа, так по сей день и осталось.

Я проникся к ней особым уважением. Белая жница с косой посетила ее дом, унесла мужа, но курица по-прежнему лежит на отдельной полке.

О Смерть, где жало твое?

Не выпуская из рук Камю, соседка положила локти на стол и подалась вперед, вся такая мягкая, теплая, близкая, в вырезе платья чуть видна грудь…

— Том, ты никогда не думал, что тебе нужна помощь? — «Помощь» она произнесла с напором проповедника, словно выписала заглавными буквами.

— Вы про холодильник? Я просто ошибся. От ошибок никто не застрахован.

Она подалась вперед еще больше. Грудь обнажилась до половины.

— Том, позволь без околичностей. Знаешь, в чем твоя проблема? Читаешь слишком много гениев. Уж не знаю, гений ли твой мистер-Ка-мью, но на днях ты сидел на центральной площади и читал мемуары Пикассо. Из школы шли дети, а ты читал Пикассо. Мисс Фин, библиотекарша, говорит, что ты никого, кроме гениев, не читаешь. В ее реестре не нашлось ни единой пометки о том, чтобы ты брал приключения, скажем, роман о пиратах. Это нездорово. Спросишь почему? Потому что ты сам отнюдь не гений. Будь ты гением, мы бы давно это поняли. Ты же самый обыкновенный человек и ничем от нас не отличаешься, а обыкновенные люди должны вести обыкновенную жизнь. Как все мы, жители Мирных Садов.

Она откинулась назад, захватив с собой грудь.

— Может, пора помочь вашей матушке? — предложил я.

Мы вышли на улицу. Соседка направилась к припаркованному возле дома, наглухо задраенному фургону. Однажды, пару лет назад, я видел ее мать и наверняка узнал бы, но в кабине никого не было.

— Она сзади, Том.

Соседка распахнула задние дверцы фургона, и там действительно оказалась ее старуха-мать в инвалидном кресле, которое уже давно служило ей и домом, и автомобилем. Старуха скалилась страшной застывшей улыбкой, посверкивая зубами, точно хищный зверь.

— Ну разве не идеальная работа, Том? Они ее сделали еще лучше, чем Дага, а он — в свое время — был последним писком моды. Видела бы она себя сейчас! Она ведь и не догадывалась, что я ее тоже ламинирую. Она бы так этим гордилась!

— Это ее собственные зубы?

— Да, Том. Теперь — да!

— И куда вы ее поставите?

— В сад, к цветнику. Она очень любила цветы.

Медленно-медленно мы спустили кресло на землю. И покатили по чисто выметенному тротуару к белоснежному дому. Тут как раз подошло время дневного кофепития, и обновленную маменьку сбежалась навестить куча соседок. Они выказали ей столько почтения, что мы простояли в саду, беседуя о ламинировании, до окончания рабочего дня. Кстати, за каждого «совращенного» на ламинирование моя соседка в будущем получит скидку. Поэтому она надеется уговорить весь Ньютон, чтобы к моменту ее собственной смерти семьдесят пять процентов вожделенных услуг были оплачены вперед.

— Том, я видела, что ты бродил по кладбищу. Это негигиенично.

За кого она меня принимает? За вампира или некрофила? Я же объяснял: там похоронена моя мать! А она опять за свое: кладбища никому не нужны, зато молодоженам нужна свободная земля. Им жить негде.

— Том, не умирать мы пока не умеем, и нам придется как-то справляться с последствиями смерти. Но покойникам здесь места нет, разве что в качестве украшения.

Я попытался растолковать ей, что, если люди перестанут умирать и освободятся все кладбища в мире, места для неуклонно растущего, пухнущего, стареющего населения все равно не хватит. Но она не слушает. Глядит туманно-мечтательным взором и жалеет молодоженов.

Которыми Ньютон так и кишит. Для одиноких пора выделить улицы с односторонним движением. А магазины в Ньютоне! Даже дойти до них — настоящая мука. Ненавижу проталкиваться сквозь длинные, как крокодилы, колонны на Главной улице: люди идут, гордо развернув плечи, рука в руке, каждой твари по паре, словно только что с Ковчега. И катят видавшие виды детские коляски. Потом ОН устремляется в магазин «Сделай сам», а ОНА ломится в торговый центр. Неужели не знают, что избыток ролевых игр вреден для здоровья? Только вообразите: вы жена и елейным голоском просите: «Милый, улучи минутку починить унитаз». А теперь вообразите, что вы — муж и вам надо вымыть этот самый унитаз собственноручно, потому что от вас ушла жена.

Почему они женятся? Это нормально. Это мило. Это принято, в Ньютоне так делают все. Тик-так, тик-так, тик-так.

— Том, спасибо! Что бы я без тебя делала?! — приговаривает она, пока мы устанавливаем маменьку возле прудика с утками. Утки желтые, из-под шампуня, с приоткрытыми красными клювами, а пруд наполнен настоящей, слегка хлорированной водой. Никогда прежде я не бывал у соседки в саду. Тишина стоит мертвая. В траве ничто не шуршит. Да и травы нет, шуршать негде. И птицы не щебечут. Она уверяет, что главная прелесть сельской жизни — покой.

— Том, будь ты гением, ты мог бы работать здесь. Тишина, воздух. Знаешь, при входе в сад у меня установлен специальный фильтр для очистки воздуха.

Стоит осень, и по астропочве кое-где разметало пластиковые листочки. В углу соседского сада — сарай из ламината под дерево, там сложено все необходимое для смены времен года. Она не раз мне объясняла, что в саду должно быть разнообразие и поэтому у нее в хорошо проветриваемой пещере Аладдина хранится имитация самой разнообразной природы. Тюльпаны, красные и белые, безжизненно подвешены вверх корнями. Пучки нарциссов валяются вперемешку с бутонами камелий — ждут превращения в вечнозеленое древо. Тут имеются даже белочки, сжимающие в лапках одинаковые орешки.

— Их мы выпустим совсем скоро, вместе с вьюнком.

Все стены ее дома увиты виргинским вьюнком. Сейчас он зеленый, летний. Пора менять на красный осенний вариант.

— А мой вьюнок уже краснеет, — замечаю я.

— Слишком рано, — решительно возражает соседка. — Нельзя всецело полагаться на природу. Терпеть не могу, когда падают листья. Они вечно залетают не туда. Если природой не управлять, она будет творить все, что вздумается. Нет, ее надо непременно водить за руку. Упустишь момент, и все эти вулканы, лесные пожары, наводнения повлекут за собой кучу смертей. Трупы усеют землю, как листья.

Как листья. Совсем как листья. Неужели тебе не нравится листопад? Ну хоть чуть-чуть? Неужели ты не любишь ворошить листья ногой в надежде прочитать послание свыше? Я люблю. Люблю эти простые слова. Они здесь, у нас под ногами: хочешь — читай, не хочешь — проходи мимо. Их смывает дождь, разносит ветер, но никто их не сгребает, не уносит домой. К твоим ногам падает жизнь, а ты отбрасываешь ее в сторону, и на ботинках остаются кровавые пятна. А потом ты приходишь домой, и мама говорит: «Погляди, ты весь в листьях!»

Весь в листьях. И ты отдираешь их, один за другим. Вместе с кожей. Обнажается все: потери, утраты. А когда все, чему суждено упасть, упадет, можно взять лист в руки и прочитать то, что написано на обороте. Какая-то бессмыслица. Смял, сунул в карман. А он прожигает карман, словно тлеющий уголек. Скажи, почему тебя все покинули? Один за другим, все, кого ты любил. Разве они не любили тебя? Не нуждались в сердце, открытом, точно книга, где никогда не перевернуть последнюю страницу? Повороши листья…

— Листья уже краснеют, — повторяет Том.

В благодарность за помощь она пригласила меня на ужин. И я решил пойти, сказав себе: так принято среди нормальных людей, все изредка садятся за соседский стол, как бы скучно и невкусно это ни было. Я даже отыскал галстук и нацепил его на шею.

— Том! Входи же! Какой сюрприз!

Сюрприз, разумеется, для меня. Для нее вряд ли, она же весь день простояла у плиты.

Оказавшись в комнате, я понял, что сюрпризом являюсь я сам. За столом собрался весь Ньютон. Стол начинался в торце комнаты, от серванта в стиле Каподимонте, и тянулся, тянулся — сквозь зияющую в противоположной стене дыру — наружу и дальше, к автовокзалу.

— Думаю, ты тут со всеми знаком, — говорит соседка. — Садись рядом со мной, на место Дага. Ты как раз его роста.

Знаком ли я со всеми? Трудно сказать. Лица сливаются, теряются за брешью в стене.

— Так, Том. Бери тарелку. У нас сегодня курица под свиной стружкой, фаршированная крутыми яйцами. Есть еще салат, я сама приготовила. А еще сыр и вдоволь пива в холодильнике — хоть залейся.

Она уплывает дальше, вдоль стола; платье обтягивает ее, точно утопленницу. Гости уткнулись в тарелки. Все едят курицу. Сидят в джинсах и слаксах и уплетают выложенные на бесконечном столе три или четыре сотни кур, набитых полудюжиной яиц каждая. А я все пытаюсь представить, как, в какой духовке ей удалось зажарить столько кур сразу. И вдруг — ба-бах!!! Одна из птиц взрывается, обрушив на соседку яйца, точно из гранатомета. Ей отрывает руку по счастью, не ту, в которой держат вилку. Никто ничего не замечает. Я хочу говорить, действовать. Я даже начинаю говорить, действовать, но тут соседка возвращается с серебряным блюдом под крышкой.

— А это для тебя, Том.

Все за столом мгновенно смолкают. Вскочив на ноги и пытаясь сохранить остатки собственного достоинства, я приподнимаю тяжеленную крышку. Под крышкой — курица.

— Это твоя курица, Том.

Она говорит правду. Из куриной задницы торчит мой Альбер Камю. «Посторонний». Его, слава богу, не нашинковали, его еще можно спасти. Открыв книгу, я вижу, что в ней нет ни единого слова. Страницы пусты.

— Мы хотим тебе помочь. — Ее глаза полны слез. — Не только я. Все мы. Хотим протянуть руку помощи Тому.

За столом начинают аплодировать: все дружнее, быстрее, громче. Стол трясется, посуда скользит от края до края, пьянея от штормовой качки. Происходящее и вправду похоже на захватывающий рассказ о морских приключениях. Капитан и команда спятили, а я на корабле — единственный пассажир. Хватаясь за переборки, бегу из столовой на кухню, захлопываю за собой дверь. Здесь царит покой. Гигиеничный кафельный покой.

Том сел на пол и заплакал.

Продолжение в следующем посте.
Тася
СообщениеДобавлено: Чт Мар 22, 2018 9:34     Ответить с цитатой

Продолжение:

Прошло время. Так всегда случается в Ньютоне, причем все точно знают, сколько требуется времени, чтобы оно прошло. И никто не беспокоится. Том не знает, сколько прошло времени. Пробудившись от беспокойного сна, он разбивает кулаком матовое стекло кухонной двери. Идет домой, достает широкий плащ с карманами, набивает их книгами. Книги жгут карманы, словно тлеющие угольки. Уходя из Ньютона, он все-таки один раз оглядывается и видит стол, который скрывается за поворотом дороги, тянется по всем улицам, из дома в дом, в единой оргии звенящих вилок. Мир бесконечен.

— Зато холмы уже ждут, — говорит Том. — И вода, когда я бреюсь, уже булькает в горле.

Тик-так, тик-так. В Ньютоне стучат часы.





Тася
СообщениеДобавлено: Вс Мар 25, 2018 9:15     Ответить с цитатой

Прочитала этот рассказ и подумала: почему люди так ведут себя, ведь все знают и почему то идут на поводу инстинктов, видимо справится с ними не в состоянии.


Металлический привкус. Джон Апдайк



У металла, собственно, нет вкуса; его присутствие во рту ощущается, так сказать, дисциплинарно, как приказ «отставить!» всем остальным привкусам. Когда Ричард Мапл, устав за годы от приступов зубной боли, от обломков во рту и периодических удалений, решился на коронки и на мосты, во рту стало холодно от золота, зубы приобрели ровный вид, все дыры и сколы ушли в прошлое, а ведь они служили языку зеркалом самопознания. В пятницу, после окончательной заливки цементом, он отправился на небольшую вечеринку. Какие напитки он там ни пил, все они были примерно на один вкус, и он чувствовал себя то не совсем самим собой (от его настоящих зубов остались одни остовы), то, наоборот, выросшим над собой прежним. Особенное ощущение во всем черепе при каждом смыкании челюстей — чем не новая ясность мыслей после религиозного посвящения? Он видел участников вечеринки с небывалой остротой, как будто его глаза превратились в камеры с профессиональной фокусировкой. Он мог разглядеть за раз только одного человека и фокусировался не столько на своей жене Джоан, сколько на Элеонор Деннис, длинноногой супруге брокера по муниципальным облигациям.



Оригинальность Элеонор частично проистекала из того юридического факта, что они с мужем «расстались». Произошло это недавно, и его отсутствие на вечеринке бросалось в глаза. За свою жизнь, которую она сама описывала как серию чудесных спасений от верной гибели, Элеонор развила вполне бесстыдную светскую манеру превращать свою личную катастрофу в предмет коллективного зубоскальства. Но в этот раз ее возбуждение имело несколько ущербное воплощение. Она ловила воображаемое эхо и все время то так, то сяк скрещивала ноги. Ноги у нее были красивые, выразительные и такие длинные, что после полуночи, когда пошли салонные игры, она умудрилась достать в прыжке каблуком до верхней перекладины дверного косяка. Хозяин дома демонстрировал умение удерживать на лбу стакан воды, Ричард стоял на голове. Простоял он недолго и шлепнулся, но спьяну не ушибся, только лязгнули, как насмешка над его неуклюжестью, его новые металлические зубы. Он бы предпочел исчезнуть, он презирал себя за то, что превратился в воплощение пористой эрозии — весь, не считая звездочек в голове, этого невозмутимого созвездия в зените его медленного кружения…

Подошла жена, неся над ним свое чистое и смиренное, как циферблат, лицо. Пора было разъезжаться по домам. Элеонор требовалось подвезти. Они трое плюс хозяйка в огромных серьгах и юбке-брюках, залитой кофе, вышли за дверь и там приняли в лицо вьюгу. Насколько хватало глаз, в свистящей лавандовой ночи несся неумолимый снег.

— Да благословит всех нас Бог! — подал голос Ричард.

Хозяйка предложила, чтобы за руль села Джоан. Ричард чмокнул ее в щеку, ощутив металл ее серег, и залез за руль сам. У него был новенький «шевроле-корвэйр», и он ни за что не дал бы управлять машиной кому-либо другому. Джоан с кряхтеньем заползла на заднее сиденье, желая подчеркнуть, как ей неудобно, Элеонор скромно устроила свои пальто, сумочку и ноги возле него. Двигатель ожил. Ричард чувствовал себя, как на упругой подушке: рядом Элеонор, сзади Джоан, над ним Бог. Быстрые снежинки сверкали, взрывались, расцветали, словно хризантемы, в свете фар. На пологом подъеме чуть взвизгнули покрышки — успокоительный, будто шуршание плаща, звук.

В выпуклой темноте, при слабом зеленом свете спидометра, Элеонор, щедро демонстрируя колено, завела долгий рассказ о муже, с которым разъехалась.

— Вы так уютно устроились, что не представляете, на что способны мужчины! Я сама этого не знала. Я не хочу выглядеть неблагодарной, девять лет все было более или менее, и мне бы в голову не пришло наказывать его назначением часов для посещения детей, как делают некоторые женщины. Но что он за человек! Знаете, что он посмел сказать мне? Что с другой женщиной он иногда закрывает глаза и представляет, будто это я!

— Иногда, — повторил за ней Ричард.

Жена у него за спиной сказала:

— Дорогой, ты помнишь, что на дороге скользко?

— Это отражение фар, — отозвался он.

Элеонор закинула ногу на ногу, потом поменяла ноги. В интимном зеленом свете блеснула ее ляжка.

— А эти его поездки! — не унималась она. — Я недоумевала, как один и тот же город может все выпускать и выпускать облигации, уже сочувствовала мэру и ждала банкротства. Оглядываюсь на себя тогдашнюю и понимаю, какая я была добрая, как не видела ничего, кроме детей и дома, все время висела на телефоне-то с подрядчиком, то с водопроводчиком, то с газовой компанией, заботилась, чтобы ко Дню благодарения, когда заявится его дура мамаша, у нас была новая кухня. Раз в день точила нож для разделки мяса, представляете? Слава богу, эта фаза моей жизни теперь позади. Я навестила его мамашу, — наверное, из сочувствия, — а она злобно спрашивает меня, что я сделала с ее мальчиком! В общем, мы с детьми жевали бутерброды с тунцом, и это был первый День благодарения, которым я наслаждалась, даю вам слово!

— Я всегда долго ищу у индейки второй сустав, — сказал ей Ричард.

— Дорогой, ты знаешь, что впереди ужасный изгиб дороги? — тревожно спросила Джоан.

— Вы бы видели, как индейку разделывает мой тесть. Щелк, щелк, щелк! Кровь в жилах стынет!

— А что этот негодяй устроил на мой день рождения! — Элеонор случайно пнула ногой отопитель. — Сидит со своей куколкой в ресторане и сообщает мне по телефону — нет, мужчины совершенно невозможны! — что заказал на десерт торт. В мою честь! Когда он во всем сознался, чуть мир не рухнул, но я только смеялась. Спросила, заказал ли он на торт свечку. Он ответил, что хотел, но не решился.

Смех Ричарда повис в машине, вписывавшейся в поворот. Посередине ветрового стекла появился темный вертикальный штрих, он попытался от него избавиться, но автомобиль остался нечувствителен к повороту рулевого колеса, его, наоборот, тянуло как магнитом к телефонному столбу, который отказывался покидать середину ветрового стекла и стремительно увеличивался в размерах. В свете фар к машине рванулись зазубрины на столбе, оставленные зажимами монтера, и сразу после этого раздался глухой удар, удивительно недвусмысленный, учитывая, как буднично все произошло. Ричард почувствовал резкий отказ своего двигательного аппарата, почти услышал крик «нет!» и понял, при всем своем ватном безразличии, что случилось нечто, о чем в иной инкарнации он бы очень пожалел.

— Ничтожество! — сказал у него над ухом голос Джоан. — Это же твоя ненаглядная новая машина! Элеонор, вы живы? Вы живы? — повысила она голос, словно делала выговор.

Пассажирка смущенно хихикнула:

— Все в порядке, только ноги что-то не двигаются…

Ветровое стекло над ее головой превратилось в паутину света, во взорвавшуюся звезду.

Радио, то ли все это время работавшее, то ли включившееся само по себе, транслировало спокойную, задумчивую музыку оттуда, где нет счета времени. Ричард опознал сонату Генделя для гобоя. Он обратил внимание на несильную боль в коленях. Элеонор сползла вперед, как будто не могла расплести скрещенные ноги, и потрясенно скулила.

— Милый, ты не знал, что превышаешь скорость?

— Какой же я болван! — сознался он. На них лились музыка и снег. Ему пришло в голову, что если проиграть сонату для гобоя в обратную сторону, то они тоже отскочат от проклятого столба и как ни в чем не бывало покатят домой. Смешное расстояние до их домов, измерявшееся минутами, замерзло и возросло до межгалактического.

Элеонор руками развела себе ноги, села в кресле прямо, зажгла сигарету. Ричард, треща коленями, выбрался из машины и попытался оттолкать ее от столба. Джоан было велено сесть за руль. Оба неуклюже двигались в темноте. Фары остались зажженными, но светили не прямо, а друг на друга. К счастью, у «корвэйра» багажник находился впереди, двигатель — сзади. Физиономия автомобиля, скопированная с какого-то безразличного насекомого, теперь причудливым образом оплетала основание столба, бампер превратился в сцепленные клешни. Ричард толкал, Джоан поддавала газу, колеса с жалобным визгом вертелись в пустоте. Вокруг смыкалась, присыпая их снегом, ночь. Ни одного горящего окна, никого, кто бы понял, как им худо.

Джоан, обладательница гражданского самосознания, спросила:

— Почему никто не приходит к нам на помощь?

Ей ответила с горечью, накопленной вместе с опытом, Элеонор:

— В этот столб так часто врезаются, что он уже надоел всей округе.

— Я слишком пьян, чтобы попасться на глаза полицейским, — заявил Ричард для пущей ясности.

Рядом затормозил автомобиль. Опустилось стекло, испуганный мужской голос спросил:

— У вас все в порядке?

— Не совсем, — ответил Ричард, гордившийся своим умением точно выражаться в напряженной обстановке.

— Я могу подвезти кого-нибудь к телефону-автомату, — предложил мужчина. — Я еду с покера.

«Врет, — подумал Ричард, — иначе зачем говорить про покер?» Мужчина в машине, вернее, парень, был помятым и бледным — скорее всего после активных сексуальных упражнений. Стараясь придать весомости каждому слову, Ричард сказал ему:

— Тут есть женщина, которая не может двигаться. Мы были бы очень признательны, если бы вы отвезли к телефону мою жену.

— Кому звонить? — спросила Джоан.

Ричард колебался между домом, где была вечеринка, няней, сидевшей с их детьми, и мужем Элеонор, жившим в мотеле на Сто двадцать восьмом шоссе.

— В полицию, — ответил за него парень.

Джоан села в машину незнакомца, ржавый красный «мерседес». Машина исчезла в затихавшей метели. Метель оказалась совсем короткой, скорее иллюзией, из-за которой случилась вся эта неприятность. О ней даже вряд ли напишут в завтрашней газете.

У Ричарда было ощущение, будто к чувствительным точкам под его коленями, куда бьет своим молоточком в поиске рефлекса невропатолог, приложены ледышки. Он снова сел за руль и выключил фары, потом зажигание. Рядом алела сигарета Элеонор. Даже сильное опьянение не могло перебить металлический привкус на зубах, это категорическое «нет!». Сквозь многослойную пелену пробивалось и тыкалось в него что-то твердое. Однажды он плавал в полосе прибоя, и его затянуло под большую волну. Он стал пленником многотонной массы, которая затолкала его вглубь плотной зеленой горечи, сделала невесомым; как он ни бился, это ничего не давало. Внутри волны он был ничем. В ней не было ненависти, ей просто было все равно.

Он стал извиняться перед невидимой в темноте женщиной.

— Я вас умоляю! — отмахнулась она. — Уверена, что у меня ничего не сломано. В крайнем случае поковыляю несколько дней на костылях. — Она со смешком добавила: — Ничего не поделаешь, не мой год!

— Вам не больно?

— Совершенно не больно.

— Наверное, это шок. Как бы вы не замерзли. Я включу отопление. — Ричард трезвел, на него наваливалась невыносимая скука. Никогда, никогда больше ни капли — ни в честь новой машины, ни за собственную зубную эмаль, ни за взлет ее стройных ног! Он запустил для тепла двигатель. Снова негромко заиграло радио. Тот же самый Гендель.

Он не ожидал от Элеонор такой прыти. Стремительно повернувшись на сиденье, она обняла его. Щеки у нее были мокрые, помада имела химический привкус. Он уже искал ее талию, маленькую грудь, возился с одеждой. Они еще сжимали друг друга в объятиях, когда в них ударила синим светом «мигалка» на крыше полицейской машины.
Тася
СообщениеДобавлено: Чт Мар 29, 2018 6:13     Ответить с цитатой

Дом молчания. Джон Голсуорси

В окружении высоких серых стен царит молчание.

Под квадратом неба, ограниченным высокими серыми строениями, не видно ничего живого, кроме самих заключенных, надзирателей и кота, поедающего тюремную мышь.

В этом доме абсолютного молчания — абсолютный порядок, словно сам Господь приложил руку — ни грязи, ни торопливости, ни томления, ни смеха. Все это похоже на отлаженный двигатель, который работает, не имея представления, для чего он это делает. И каждое человеческое существо, движущееся в пределах этого пространства, работает день за днем, год за годом, словно так и должно быть. Солнце встает, и солнце заходит — такова традиция Дома молчания.
Обитатели работают в желтой одежде, отмеченной стрелками. Каждого, кто попал сюда, измеряли, взвешивали, прослушивали, и в соответствии с записью, сделанной напротив его номера, он получал свое немое задание и надлежащее количество пищи, достаточное, чтобы тело сохраняло способность выполнять его. Он продолжает выполнять свое безмолвное дело каждый день, а если работа сидячая, он час в день шагает по вычищенному гравию двора от одного нанесенного краской номера на стене к другому. Каждое утро, а по воскресеньям — дважды, он молча марширует к часовне, и голосом, которого почти лишился, прославляет немого Бога узников — такова раскованность его речи. Затем на его жадные уши обрушиваются слова проповедника, и он неподвижно сидит среди многих рядов в чувственном наслаждении звуком. Но слова лишены смысла, ибо музыка речи опьянила его слух.

Прежде, чем его приняли в этот дом молчания, он перенес несколько месяцев одиночества, и теперь, в небольшом побеленном пространстве с черным полом, который он вычистил от всей грязи, один он проводит всего четырнадцать часов из двадцати четырех каждый день, кроме воскресенья, когда проводит двадцать один час, потому что это Божий день. Он проводит их, передвигаясь взад-вперед, бормоча себе под нос, прислушиваясь к звукам, подставив глаза к маленькому глазку в двери, через который можно смотреть на него, но не ему. Над его кружкой, блестящей оловянной тарелкой, жесткой щеткой с черной щетиной и куском мыла воздвигнута небольшая пирамидка священных книг. Ни звука, ни запаха, ни единого живого существа, даже пауков — и тех нет, лишь его чувство юмора остается препятствием между ним и его Богом. Но ничего не остается препятствием между ним и его передвижениями взад-вперед, подслушиванием звуков и лежанием лицом к полу, пока не спустится тьма, чтобы он мог вглядываться в нее и умолять, чтобы Сон, единственный друг заключенных, коснулся его своими крыльями. И так изо дня в день, из недели в неделю и год за годом, согласно количеству лет напротив имени, которое когда-то принадлежало ему.

В мастерских Дома молчания не слышно ни звука, кроме звука работы; люди в желтом, помеченные стрелками, от страха поглощены задором. Их руки, ноги, глаза постоянно в движении; их губы тоже двигаются, но не издают звуков. И на этих губах не видно улыбки — так безупречен порядок.

А на их лицах один взгляд, словно говорящий:

— Мы ни о чем не беспокоимся, ни на что не надеемся, мы так и работаем, в страхе и ужасе!

Их быстрые тусклые взгляды привязываются к пришедшему посмотреть на их молчание; и все их глаза, любопытные, обиженные, хитрые, в своей глубине имеют то же дерзкое значение, будто они видели в своем посетителе мир, из которого их вышвырнули — миллионы свободных, миллионы, которые не проводят в одиночестве целый день, каждый день, миллионы, которые могут разговаривать; будто они видели Общество, породившее их, взрастившее и подтолкнувшее их к той самой соответствующей степени физического или психологического стресса, с которым они не совладали, а за преступление их наградили этими годами молчания; будто они слышали в шагах и тихих вопросах этого случайного нарушителя вынесение приговора правосудия:

— Вы представляли опасность! Ваши души, мелкие с рождения, были уменьшены Жизнью до уровня, соответствующего совершению преступления. Поэтому ради нашей защиты мы разместили вас под замком. Там вы будете работать — ничего не видеть, не слышать, без ответственности, без инициативы, лишенные контакта с людьми. Мы будем считать, что вы очищены и имеете скудный достаток в пище, мы будем обследовать и взвешивать ваши тела, одевать их в скудную одежду, достаточную на день и на ночь, а вы будете посещать церковные службы, ваша работа будет распределена в соответствии с вашей силой. Телесные наказания мы будем применять очень редко. Чтобы вы не создавали нам проблем и не сгубили друг друга, вам придется жить в молчании и, насколько это возможно, в одиночестве. Вы грешили против Общества, ваш разум работает неверно. Для нашего дела было бы лучше, если бы вы лишились этого разума! По некоторым причинам, назвать которые мы не можем, ваш социальный инстинкт изначально был слаб, и вскоре этот слабый социальный инстинкт пропал. Таким образом, через печальную задумчивость и вечное молчание, через ужас одиночных клеток и уверенность в том, что вы потеряны, не нужны никому и ничему — вы выйдете очищенными от всех социальных инстинктов. Мы верны гуманизму и науке, мы переросли варварские теории старомодных законов. Мы действуем ради нашей защиты и вашего добра. Мы верим в исправление. Мы не мучители. Одиночеством и молчанием мы разрушим ваши умы и сможем создать новые в телах, о которых несем такую заботу. В безмолвии и уединении нет настоящего страдания — мы верим в это, ведь мы не перенесли ни одного дня в молчании, ни одного дня в одиночестве!

Это то, что, судя по выражению их глаз, слышат люди в желтом, и вот что, как кажется по выражению их глаз, они отвечают:

— Папаша! Ты говоришь мне, что я совершил ошибку и попал сюда, да с моим-то воспитанием. Я ведь родился в роскоши на Брик-стрит в Хаммерсмит. Мой отец никогда ничего не имел против полиции, но в припадках туда попадал. Я не хотел себе такого отца и такую мать, которая с горя подсела на свои капли, и сами понимаете, ребенок вырос вспыльчивым. Вот здесь небольшая трудность, как видите. Парень, который вился возле моей девушки, знает это: он два года провалялся на спине после того, что я с ним сделал. Из-за этого они хотят исправить меня. Чтобы сделать свое дело как должно, отец, они для начала дали мне шесть месяцев в одиночке. Все эти шесть месяцев я спрашивал себя: «Если бы я снова был на воле, а он ошивался вокруг моей девушки, как бы я поступил?» А в ответ: «Прибил бы его, как и тогда!» Ты говоришь мне, я не должен так думать, папаша, а мне больше не о чем думать. Разве только о том, что происходит там, снаружи, пока я похоронен заживо. Ты говоришь, это одиночество должно многое изменить во мне, ага, так и есть. Я никогда не буду прежним. В общем, когда меня освободили, наверное, я сделал большую ошибку, попытавшись работать и жить с таким прошлым честно, будто никогда и не бывал в тюрьме. Пожалуй, я не должен был быть плотником или еще кем-нибудь, кому люди должны доверять, они боятся за свои дома, ведь я ж сидел. Я должен был заниматься ремеслом, где не надо вести дела с другими. Говоришь, я лишь хотел любви ближнего? Но, отец, когда я вышел, я вымотался от той работы. Когда ты вымотался, папаша, ты берешь выпить. Чувствуешь в своем желудке забавную дрожь, что ему нужно, так это тепло, чуть огонька. Так что, когда получаешь шесть пенсов, ты тратишь их на это тепло. Скажи, это неправильно. Но, папаша, дорогой, выпивка оживляет человека, не располагающего любовью своего ближнего… Вскоре после этого я снова получил небольшой срок — девять месяцев в одиночке, ради моего же исправления. Когда тебе неймется что-то сделать, когда твой разум загнивает от необходимости хоть чуть-чуть чего-нибудь переварить, когда чувствуешь себя весь день и каждый день несчастным негодяем, крысой, пойманной в клетку — как тут, папаша, не ударить надзирателя. Когда ударишь, все выплескивается. В этот раз я должен был выйти другим человеком — так и случилось. У меня должен был быть новый разум, смиренный, обученный любить Бога. Но, отец, когда я размышляю над этим (а это случается целый день, каждый день), я не могу понять, что я такого сделал, перед чем другой остановился бы, чего не смог совершить никто другой, кроме меня. Я пришел к тому, что все нужно делать самому. И так я иду сам по себе, удаляясь все дальше и дальше, и ты можешь увидеть это, глядя на меня сейчас. А если спросишь, что я думаю обо всех, кто на воле, ответить я не смогу, потому что мне нельзя разговаривать.

Так, кажется, отвечают они, губы их шевелятся, но не исходит ни звука.

Надзиратель следит за этими движущимися губами. Его глаза предостерегают, как если бы он сторожил диких зверей:

— Проходите, сэр, пожалуйста, и не беспокойте заключенных — вы увидели все, что здесь можно увидеть!

И посетитель выходит на тюремный двор.

К старому серому зданию теперь пристраивают новый серый корпус; он уже вытянулся высоко вверх к небу. Заключенные с убогих подмостей выкладывают камни. На высоте в сотню футов они воодушевленно работают, помогая сделать мелкие выбеленные камеры достаточно надежными, чтобы удерживать их самих. Помогают возводить толстые стены, чтобы они ничего не смогли услышать, чтобы заглушать их собственные стоны. Помогают стыковать камень с камнем и заполнять швы между ними, чтобы ни одно создание, каким бы малым оно ни было, не смогло пробраться и разделить их одиночество. Помогают устанавливать оконные проемы выше их досягаемости, чтобы в них ничего нельзя было увидеть. Помогают прятать самих себя от умов, которые не грешили против общественного правосудия; для людей лучше забыть о них, в безмолвии и одиночестве, и не вспоминать о неприятном. Над ними серое небо, и они серы под небом. От них не исходит ни звука, лишь приглушенный стук инструментов.

Посетитель выходит из тюремных ворот, а навстречу ему трое заключенных. Посередине идет высокий старик с резвым шагом и серой щетиной на потемневшем лице. Светлые блики его глаз останавливаются на посетителе, он обнажает желтые зубы и улыбается. Его губы шевелятся, и с них слетают слова. Так, когда небо было мрачным весь день, прорываются лучи солнца, чтобы доказать красоту земного мироздания. Эти слова — бесценное свидетельство очищения одиночеством, единственные слова, произнесенные в Доме молчания, с трудом прорвавшиеся в тюремный воздух:

— Э-эх…

Тася
СообщениеДобавлено: Сб Мар 31, 2018 17:09     Ответить с цитатой

Одним меньше. Джеймс Боллард

«О Боже, ну почему ты не приходишь мне на помощь?» Расстроенный доктор Мелинджер, директор психиатрической лечебницы Зеленых Холмов, шагал по своему кабинету — от двери к столу и обратно. Двенадцать часов назад, когда исчез пациент по имени Джеймс Хинтон, доктор слегка удивился, но теперь его снедали острое раздражение и злоба. Хинтон исчез, не оставив никаких следов, словно растворившись в воздухе. Персонал лечебницы подумывал даже, что Хинтон вовсе не сбежал, а прячется где-то в надежном убежище. Все здание было тщательно обыскано, но пациент не нашелся.



Доктора Мелинджера несколько утешало предположение, что Хинтон сбежал из-за повреждений в сигнализации, которую устанавливали заведующие отделениями. Когда утром эта группа во главе с доктором Нормандом вошла в его кабинет, он окинул каждого уничтожающим взглядом и ничего не сказал. Выслушав невнятные объяснения, он распорядился обыскать больницу еще раз. Обыскали, кажется, сверхтщательно, но Хинтона так и не нашли.

В конце концов, исчез лишь один пациент, однако газетчики, падкие на сенсации, могли разузнать, что сбежал маньяк-убийца и что полицию предупредили только через двенадцать часов после побега. Сообщение об этом на страницах печати выходило за рамки сенсации и становилось более чем серьезным обвинением.

Сохранить дело в тайне было невозможно, и доктор Мелинджер понимал это, но не торопился искать козла отпущения, зная, что доктор Мендельсон — самая подходящая кандидатура на эту роль. Пока доктор Мелинджер не хотел приносить жертву на алтарь собственной неосмотрительности. Осторожность и нежелание расставаться с местом директора лечебницы заставляли его искать Хинтона без помощи полиции.

Теперь, спустя двенадцать часов бесплодных поисков, просчет Мелинджера стал явным. Если его подчиненные не найдут Хинтона в ближайшие часы, то на него обрушатся газеты, полиция, директора других лечебниц.

«О черт, ну где же он?»

За завтраком собрались почти все сотрудники лечебницы.

— Я понимаю, что вы не спали эту ночь, но и для меня она была хуже любого кошмара, — заговорил доктор Мелинджер, не вставая с места. Он внимательно вглядывался в заросли рододендрона за окном, словно пытаясь найти там пропавшего пациента. — Мы должны найти его любой ценой. Доктор Редпас, что сделала ваша группа?

— Поиски еще продолжаются. — Доктор Редпас, главный регистратор, одновременно состоял в охране лечебницы. — Мы обшарили все подсобные помещения, пристройки и гаражи. Нам помогали даже пациенты. Но пока что все безуспешно. Все-таки нам придется обратиться в полицию.

— Чепуха! — Доктор Мелинджер обвел взглядом помещение. — Прежде чем обращаться в полицию, мы должны довести поиски до конца.

— Конечно, доктор, — доктор Норманд не хотел открыто выступать против своего шефа. — Но, с другой стороны, мы не можем быть уверены, что Хинтон не покинул границы нашей лечебницы. В случае, если он покинул Зеленые Холмы, нам никак не справиться без помощи полиции.

— Вы не совсем правы, доктор, — Мелинджер обдумывал ответ. Он никогда не доверял своему заместителю, поскольку тот при первой же возможности занял бы его кресло. — Ведь мы не нашли никаких следов возле ограды, не правда ли? А это значит, что Хинтон не покидал лечебницу. Решетки на окнах не сорваны, а ключи от двери все время находились у доктора Бута. — Мелинджер посмотрел на молодого мужчину, сидящего в углу. — Доктор Бут, вы уверены, что именно вы видели Хинтона последним?

— Да, сэр. — Доктор Бут подтверждающе кивнул. — В семь часов, во время вечернего обхода. Спустя полчаса дежурная медсестра заглянула в наблюдательное окошко. Хинтон был на месте. А в девять часов я решил навестить пациента.

— Почему? — Доктор Мелинджер нервно теребил подлокотники кресла. — Почему? Это самое странное во всей истории. Почему вы поздно вечером покинули свой кабинет на первом этаже и поднялись на четвертый этаж, чтобы провести обычную проверку, которую мог выполнить и ночной персонал лечебницы? Меня удивляют ваши поступки.

— Но доктор! — Бут вскочил на ноги. — Неужели вы меня в чем-то подозреваете?..

— Успокойтесь, пожалуйста, доктор Бут, — доктор Мелинджер поднял руки. — Я ни в чем вас не подозреваю. Просто я хочу понять мотивы вашего поступка.

— Но директор, у меня не было никаких тайных помыслов. Я, по сути дела, не знал этого пациента и поэтому решил познакомиться с ним поближе.

— Спасибо, это все, что я хотел узнать от вас. — Доктор Мелинджер встал. — Доктор Бут, опишите, пожалуйста, внешность Хинтона.

— М-м… Ну, он был среднего роста… — помедлив, начал доктор Бут. — Худощавый, волосы… да, с каштановыми волосами… — он опять сделал паузу. — Доктор Мелинджер, я видел пациента всего два раза и не могу точно описать его.

Доктор Мелинджер обернулся к Редпасу.

— Вы не можете описать его, доктор?

— Мне трудно вспомнить его. В моем ведении находится столько пациентов! Насколько я помню, он был среднего роста, не высокий, не низкий. К сожалению, у него нет никаких особых примет.

— Оригинально, доктор Норманд, — Мелинджер не скрывал иронии. — Это значит, что институт был поднят на ноги для поиска человека, которого никто не знает в лицо. Но в таком случае, его невозможно поймать! Вы удивляете меня, доктор Норманд. Я всегда считал вас человеком здравого аналитического ума. Однако в организации поисков вы наделали столько ошибок, что…

— Но, директор! Я же не могу знать каждого пациента в лицо!

— Ну хватит, хватит! — Доктор Мелинджер подошел к окну. — Все это огорчает меня. Надо полностью изменить взаимоотношения между персоналом нашей лечебницы и пациентами. Если мы относимся к больным, как к безликим, бездушным существам, то не удивительно, что они начинают пропадать. В ближайшие дни нам предстоит перестроить нашу лечебницу, чтобы в ней не осталось никаких темных личностей типа Хинтона. А отношения между медперсоналом и пациентами должны строиться на доверии и ответственности, — доктор Мелинджер выговорился, замолчал, и в аудитории надолго установилась недобрая тишина. В конце концов доктор Редпас не выдержал:

— А Хинтон, сэр?

— Ах, да, Хинтон, — встрепенулся доктор Мелинджер. — Ну что ж, пусть он послужит нам горьким уроком.

— Значит, поиски должны быть продолжены?

— Да, — доктор Мелинджер махнул рукой. — Да, мы должны найти Хинтона. Он где-то здесь, в Зеленых Холмах. Куда он спрятался — это загадка. Пожалуйста, решите ее, господа. И мы решим большинство проблем.

Следующий час доктор Мелинджер провел у камина, не сводя глаз с пламени. Он все еще был уверен, что Хинтон сбежал и скрылся незамеченным из-за дефекта сигнализации. Для него Хинтон стал воплощением, или живым символом, всех бед лечебницы.

Камин погас, и доктор Мелинджер спустился вниз, в административный отдел. Кабинеты были пусты, поскольку все служащие участвовали в поисках беглеца. Из палат доносились голоса пациентов, которых в этой суматохе забыли покормить завтраком.

Лечебница Зеленых Холмов (девиз: «Зеленые Холмы — место ваших грез») финансировалась министерством здравоохранения. На практике же состоятельные люди отправляли сюда своих неудачливых родственников: стариков и старух, а то и молодых людей с характером, чье присутствие дома было в тягость семье. Деньги за это платились немалые. В лечебнице все внимание уделялось охране, а уход за пациентами и обращение с ними занимали второстепенное место. Поэтому побег одного из пациентов ставил под сомнение респектабельность «Места ваших грез».

Мелинджер вошел в кабинет Норманда. На столе лежала подшивка документов и фотографий. Несколько секунд Мелинджер смотрел на эту папку, затем, убедившись, что в коридоре никого нет, взял ее и, стараясь ступать как можно тише, вернулся в свой кабинет.

Он запер дверь и разложил бумаги на столе. В глаза бросилась фотография довольно красивого мужчины с длинным прямым носом и маленькими глазами. Неожиданно Мелинджер почувствовал глубокую усталость. Отложив бумаги, он присел у камина и задремал.

Очнулся Мелинджер от стука в дверь. В кабинет вошел доктор Бут.

Директор указал молодому врачу на кресло и протянул ему свой серебряный портсигар. Бут взял сигару, размял ее тонкими пальцами и не сразу сказал:

— Поиски продолжаются, сэр, но, к сожалению, мы не нашли никаких следов. Доктор Норманд считает, что нужно проинформировать…

— А, доктор Норманд думает, доктор Норманд считает… — перебил Мелинджер. — Он вообще сейчас должен заниматься составлением досье на Хинтона. Я хочу поговорить с вами о другом. Вам не кажется, что мы идем неверным путем?

— Сэр?..

— Не кажется ли вам, что подобные поиски оставляют в стороне ту загадку, о которой я упомянул вчера. Ведь отгадка может лежать и в центре Зеленых Холмов, — Мелинджер сделал небольшую паузу. — Давайте поставим себя на место Хинтона, или, если быть точнее, на место той совокупности совпадений и странных происшествий, которую мы называем «Хинтоном».

— Я не понимаю, о чем вы говорите, шеф?

— Я имею в виду, что мы практически ничего не знаем об этом странном пациенте, о его метафизической сущности. Он не оставил никаких следов, и вся информация о нем сводится к нескольким невнятным описаниям его внешности…

— Вы правы, шеф, — кивнул Бут. — Я все время виню себя, что не познакомился с Хинтоном ближе.

— О, я ни в коем случае не виню вас. Я знаю, что вы очень заняты, и ваш труд не будет забыт. После реорганизации лечебницы вы получите великолепную административную должность. — По лицу Бута стало видно, что его интерес к разговору несколько возрос. — В нашей клинике множество пациентов, все они одеты в одинаковую одежду, занимают одинаковые палаты, ко всем одинаковое отношение, — стоит ли после этого удивляться, что они теряют свою индивидуальность? Если к нам в лечебницу попадет какой-нибудь Смит или Браун, то мы просто сделаем его одним из множества серых, безликих пациентов, вот и все…

Доктор Мелинджер встал и прошелся вдоль стола.

— Может быть, мы ищем несуществующего человека, доктор Бут?

После небольшого раздумья Бут заговорил:

— Я, кажется, начинаю понимать… Вы предполагаете, что Хинтон, вернее, то, что мы раньше называли Хинтоном, это всего лишь плод воображения одного из пациентов?

— Я спрашиваю Вас: мы имеем какие-либо факты, подтверждающие существование Хинтона?

— Но, сэр, существуют же… — Бут беспомощно оглянулся вокруг, — …записи в администрации и в регистратуре?

— Вы говорите о жалких листках бумаги. Неужели они могут о чем-либо свидетельствовать? Печатная машинка может выдать что угодно. Вот если бы кто-нибудь видел Хинтона воочию, или кто-нибудь твердо помнил, что он существует… Но можете ли вы сказать, что одно из этих условий выполняется?

— Нет, сэр. Не могу, хотя я сам говорил с пациентом, которого считал Хинтоном.

— Но был ли это он? — Мелинджер близко подошел к собеседнику и стал, не мигая, смотреть ему в глаза. — Какой доктор уделяет много внимания пациенту? Перед вами лежали документы с фамилией «Хинтон», и вы подумали, что перед вами Хинтон. Но с таким же успехом это мог быть любой другой пациент или…

В это время раздался стук, и в кабинет быстро вошел заместитель директора.

— А, доктор Норманд. Заходите, заходите. У нас с доктором Бутом интересная беседа. Кажется, мы нашли разгадку.

Доктор Норманд откликнулся:

— А я думал, что уже нужно вызывать полицию. Ведь прошло уже около сорока восьми часов с момента…

— Доктор Норманд, я боюсь, вы неправильно поняли меня. Мы коренным образом изменили взгляд на проблему Хинтона. Доктор Бут очень помог мне. Кстати, у вас есть досье на Хинтона?

— Нет, сэр, к сожалению, нет. — Норманд старался не смотреть директору в глаза. — Боюсь, что оно утеряно. Я проведу тщательные поиски и постараюсь доставить его вам.

Бут поднялся.

— Я думаю, мне пора идти, шеф.

— О, я не смею вас задерживать. Думаю, что вас ждет блестящая карьера, но прошу вас: лучше обращайтесь с персоналом и пациентами. — Мелинджер проводил Бута до двери.

После ухода Бута Мелинджер некоторое время задумчиво стоял у окна, а потом заговорил с Нормандом:

— Доктор, я все думаю, где же дело Хинтона. Вы случайно не принесли его с собой?

— Нет, шеф, я же говорил…

— Ну что ж, на этот раз вам прощается, но впредь будьте осторожнее. Ведь вы понимаете, что без досье у нас нет никаких, совершенно никаких сведений о Хинтоне.

— Сэр, я уверяю вас…

— Ну ладно, не переживайте так, доктор Норманд. Я верю, что административный отдел под вашим руководством работает в полную силу. Лучше скажите мне: вы уверены, что досье когда-либо существовало?

— Конечно, сэр. Правда, сам я его не видел, но на каждого пациента у нас есть специальная папка.

— Норманд, — доктор Мелинджер многозначительно помолчал. — Даже если дело когда-либо существовало, то Хинтона в Зеленых Холмах никогда не было.

Неделю спустя доктор Мелинджер созвал конференцию, посвященную «делу Хинтона». Она более походила на неофициальное собрание: подчиненные удобно устроились в креслах, а сам Мелинджер сидел за столом, помешивая ложечкой в стакане свой любимый шерри.

— Итак, джентльмены, прошедшая неделя стала для нас периодом беспощадной самокритики. Она показала нам наше реальное место в лечебнице и поставила еще одну задачу: отделить действительность от иллюзий. Если наших пациентов преследуют какие-то химеры, то мы должны держать наше сознание кристально чистым и ясным. «Дело Хинтона» — великолепный тому пример. Из домыслов, иллюзий и воспаленного воображения мы создали мифического пациента, несуществующего человека, которого административный отдел назвал «Хинтоном». Убежденность в его существовании была настолько велика, что, когда иллюзии рассеялись, они решили, что пациент сбежал.

Доктор Мелинджер подождал, пока Бут, Норманд и Редпас молчанием выразили согласие, а затем продолжил:

— Я понимаю, что моя вина нисколько не меньше, чем ваша. Но как только я отвлекся от повседневных забот лечебницы, так сразу понял, что побегу есть только одна отгадка — Хинтона никогда не существовало.

— Какая логика! — пробормотал Редпас.

— Несомненно, — подтвердил Бут.

— К тому же острая проницательность, — добавил Норманд.

Неожиданно раздался стук в дверь. Мелинджер не обратил на него внимания и заключил:

— Спасибо, джентльмены. Без вашей помощи гипотеза о существовании Хинтона никогда не подтвердилась бы.

Стук повторился, и в комнату вошла медсестра.

— Извините, что помешала вам, но…

— Не волнуйтесь, в чем дело?

— Посетитель, доктор Мелинджер. Некая миссис Хинтон хочет видеть своего мужа.

В аудитории повисла гробовая тишина, все замерли. Первым опомнился Мелинджер. С натянутой улыбкой он медленно заговорил:

— Видеть мистера Хинтона? Невозможно! Его не существует! Видимо эта женщина страдает теми же иллюзиями. Ей необходимо немедленное лечение. Отведите ее, пожалуйста, на обследование, — он обернулся к своим коллегам. — Джентльмены, мы должны сделать все, чтобы помочь ей.

Сначала никто не тронулся с места. А потом с озабоченными лицами врачи, как сговорившись, заспешили к выходу.

Д}I{О
СообщениеДобавлено: Сб Мар 31, 2018 17:51     Ответить с цитатой

Вот с этого первого момента копипасты литературных произведений в форум и начнется его настоящий упадок.
Тася
СообщениеДобавлено: Сб Мар 31, 2018 18:01     Ответить с цитатой

Знаешь, Джо - не хочешь не читай. Я же ни кого не агитирую. Форум от этого разумеется в упадок не придет Cool
А кому то эти небольшие произведения нравятся и они вместе со мной их читают)
Д}I{О
СообщениеДобавлено: Сб Мар 31, 2018 18:11     Ответить с цитатой

Знаю, Тась) Дофигища чего знаю относительно площадок типа этой.
Жалко, что так происходит. Но себя не обманешь. Если не в кайф то не пишется.
Тася
СообщениеДобавлено: Сб Мар 31, 2018 18:21     Ответить с цитатой

Я не спорю, не хочется - писать не надо. Я пишу потому мне хочется чем то поделиться. Бывает что это и другим интересно.
Тася
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 9:55     Ответить с цитатой

Рассказ вот такой попался, грустный и в тоже время поражает обыденностью ситуации, семейные отношения показывает - очень неприятные, похожие как описывает иногда Алекс и Уе.

Семейное счастье. Дмитрий Мамин-Сибиряк
I



Старуха Марья Андреевна почти целый день проводила у окна. Ей было уже за восемьдесят, и она плохо слышала, хотя горничные и уверяли противное — что не нужно, так старая ведьма, не бойсь, услышит.

— Давно черти с огнем на том свете ищут, — уверяла горничная Даша, очень бойкая и задорная особа. — В чужой век живет старая карга.

Старуха смотрела на Дашу своими мутными глазами, качала головой и отвечала:

— Ужо вот тебя на том свете черти-то припекать будут…



Когда старуха сердилась, лицо у нее делалось страшным: глаза как-то останавливались, нижняя челюсть отвисала, из-под платка на голове выбивались космы начинавших желтеть седых волос. Сейчас трудно было сказать, была она когда-нибудь красива или безобразна, только крючковатый нос и выдававшийся вперед подбородок говорили о резких, типичных чертах.

Итак, Марья Андреевна сидела у окна и смотрела на улицу. Трудно было бы сказать, о чем она думала и в состоянии ли она вообще о чем-нибудь думать. Впрочем, этим никто не интересовался. Поднималась она раньше всех в доме и этим досаждала прислуге. Потом шла к заутрене — досаждала дворнику; потом приходила из церкви прямо к чаю и досаждала решительно всем, потому что всякому до себя, а эта старуха только мешается. Одним словом, в богатом доме ей не было места, и она это чувствовала. Чуть кто подойдет — она сейчас поднимется и перейдет на другое место.

— Бабушка, да что ты все толчешься! — ворчали на нее. — Даже в глазах рябит…

Если старуха засиживалась на одном месте, когда на нее находило забытье, это еще больше возмущало всех.

— Помилуйте, что она торчит на одном месте, как кукла! Смотреть тошно…

Когда старуха замечала это общее недовольство, у нее делалось испуганное лицо и она старалась куда-нибудь спрятаться, что было не легко, так как семья была большая и все комнаты были разобраны. Нигде не было места Марье Андреевне, и она слонялась по дому, как тень.

Прислуга устраивала ведьме всевозможные каверзы, а когда та жаловалась дочери Елене Федоровне, настоящей хозяйке, то получала один и тот же ответ:

— Какая вы, маменька, странная… Отчего же прислуга делает неприятности только вам одной?.. Вы просто выжили из ума и со всеми ссоритесь… Ведь этак вы всех из дому выживете. Просто согрешила я с вами…

— Вот умру, тогда никому мешать не буду, — ворчала старуха. — Вы все хороши…

Но злейшими, настоящими врагами ведьмы были двое маленьких внучат, которые не давали ей покоя. Детская изобретательность безгранична. Маленький Коля не мог пройти мимо, чтобы не задеть бабушку локтем, а раз даже подставил ей ногу, и старуха пребольно расшиблась. Варя была постарше и по-своему изводила старуху. Подойдет к ней, сделает ласковое лицо и заговорит:

— Бабушка, ах, как я вас люблю!..

— Уйди, змееныш…

— Нет, серьезно… И все вас любят. Жаль только, что вы скоро умрете. Так жаль, так жаль…

— Тебя еще переживу, дрянная девчонка! Назло вам всем буду жить…

От злости голова бабушки начинала трястись, а на губах выступала пена. Это забавляло маленьких инквизиторов, и они устраивали настоящую травлю, так что старуха боялась их больше, чем больших. Несколько раз внучата доводили ведьму до того, что она с яростью бросалась к образу и громко начинала их проклинать. Это выходило уж совсем смешно, и маленькие мучители хохотали до слез.

— Бабушка, милая, прокляни еще немножко… Скоро умрешь, и некому будет проклинать. Ну, еще чуточку…

— И прокляну!.. Всех прокляну, все змеиное отродье… Не будет вам счастья.

Детская жестокость являлась только отражением жестокости больших. Никто не любил старухи, пережившей самое себя, и дети эту нелюбовь довели до открытой ненависти. Все опыты ведьмы найти защиту у Елены Федоровны кончались еще большей неудачей, чем распри с прислугой.

— Если уж вы не можете ужиться, маменька, с детьми, в которых все-таки ангельский образ, значит, и в самом деле вам пора умирать.

— Не избывай постылого, матушка, приберет бог милого, — ворчала ведьма.

— Вот вы всегда так, маменька: сами накликаете беду. Недавно опять проклинали невинных младенцев…

— У, змееныши… — шипела ведьма, страшно ворочая своими мутными глазами. — Мало их проклясть… да.

Надо было случиться так, что и Коля и Варя действительно умерли, умерли от тех безжалостных детских болезней, бессмысленных и обидных, как самая величайшая несправедливость. Еще накануне шалун Коля за общим чаем с удивительной ловкостью отодвинул бабушкин стул, и ведьма полетела на пол, а через два дня он уже лежал на столе в качестве одной из бесчисленных жертв дифтерита. Через пять дней умерла Варя от той же болезни. Обезумевшая от горя Елена Федоровна всю вину свалила на мать.

— Это ваша работа, маменька!.. — повторяла она, ломая руки. — Вот вы их проклинали все… Недаром вся прислуга говорит, что вы в чужой век живете.

Весь дом был против нее, а зять, муж Елены Федоровны, заявил, что не может видеть эту отвратительную старуху. Оставалось еще двое старших детей — женатый сын Василий и замужняя дочь Маня. Они тоже были против бабушки, потому что у них были свои дети, а она как раз накличет беду. Особенно вооружалась Маня. Это была красивая женщина, которая привела в дом красавца-мужа из оголтелых дворян. Она заявила вместе с отцом, что тоже не может видеть ведьму.

— Что же я буду с ней делать? — в отчаянии повторяла Елена Федоровна, начиная держать сторону матери. — Не могу же я выгнать восьмидесятилетнюю старуху на улицу…

— Зачем же на улицу, мама? — сказала Маня. — Никто не гонит, а только можно бабушку устроить иначе…

— Например?

— Мало ли как можно… Нанять комнату в приличном семействе или небольшую квартирку.

— Чтобы все указывали на нас пальцем? Ах, Маня! Этак ты и меня в меблированные комнаты выселишь…

— С вами, мама, нельзя серьезно говорить… У вас сейчас жалкие слова начнутся. Я говорю только о том, что бабушке же было бы удобнее…

— Маня, ты ошибаешься, — с ласковой строгостью сказал ей нахлебник-муж. — Действительно, будут говорить… Одним словом, неудобно, и maman права, как всегда.

Муж Мани был дипломат и во всем соглашался с maman. В данном случае он больше всех ненавидел проклятую старуху и с глазу на глаз настраивал постоянно опеку против нее. Одно уж то, что она ходила в каких-то ситцевых платьях и повязывала по-деревенски голову ситцевым платком, — одно это чего стоило. Приедут гости, люди солидные, а эта кикимора и вылезет.

— Может быть, можно старушку перевести в нижний этаж, — дипломатично советовал он. — Там есть очень милая комнатка рядом с кухней… Старушки любят тепло.

Этот план был отложен на время, тоже из страха перед знакомыми, — люди злы и наговорят бог знает что: рядом с кухней, из кухни постоянно идет чад, и т. д.

II

Гости донимали всех, как это умеют делать милые знакомые. Елена Федоровна несколько раз пробовала прятать старуху в такие моменты, но гости были неумолимы, особенно гостьи. «А где наша милая старушка? — спрашивали дамы. — Ах, как вы счастливы, Елена Федоровна, что у вас есть такая бабушка! Знаете, когда в доме есть такая старушка, чувствуется так уютно и тепло… да».

Это преувеличенное внимание добрых знакомых объяснялось общечеловеческой слабостью кольнуть в самое больное место: все знали, что несчастная старуха всем мешает и что ее никак не могут изжить, и поэтому устраивали самую ядовитую травлю. С другой стороны, все знакомые отлично помнили, что мичуринские капиталы пошли именно от бабушки и пошли темным путем. Тайна этого богатства должна была умереть вместе со старухой, и тогда наследники вздохнули бы свободнее. Конечно, добрые знакомые завидовали Мичуриным и не упускали случая стороной распространять про них самые ужасные вещи. Например, кто не знал, как эта бабушка ограбила родных внучат? У Марьи Андреевны было двое детей — сын Иван и дочь Елена. Иван нажил большой капитал большими плутнями, а потом попал под суд. Он предчувствовал беду и вперед передал деньги матери с условием, чтобы она их в свое время передала его детям. Старуха вместо этого передала капитал Елене Федоровне. Сын Иван так и умер в тюрьме, а его дети остались нищими. У Мичуриных о них никогда не говорили, точно их и на белом свете не существовало. Особенной наследственностью и жестокостью отличалась Елена Федоровна. Она прямо ненавидела несчастных племянниц и считала личным оскорблением, что они имели дерзость существовать. Время от времени она все-таки испытывала смутные угрызения совести и думала, что другие люди умирают же, а вот эти несчастные живут, несмотря на бедность. Если бы они умерли, да и с бабушкой вместе!

После смерти Коли и Вари у Елены Федоровны явилась счастливая мысль, именно — переселить бабушку вот к этим ненавистным племянницам. Ведь она не чужая им, пусть они в свою долю поухаживают за ней.

— Мысль, maman, гениальная, — с восхищением одобрил этот план зять-дипломат. — Знаете, мы даже не имеем права лишать наших милых родственниц этого удовольствия… Конечно, нам не легко будет расстаться с милой бабушкой, но они имеют на нее такое же право. Да…

Выселение бабушки состоялось необыкновенно быстро. Ограбленные племянницы жили где-то на окраине и вдвоем занимали одну комнату. Но «милой бабушке» нашлось место. И какое отличное место: у самой печки! Племянницы существовали работой, которую брали из модных магазинов, и кое-как сводили концы с концами. Бабушку они приняли без удовольствия, но и без ненависти.

— Живите, бабушка… Место найдется.

Старуха посмотрела на дело иначе. Она ни за что не хотела переезжать к озлобленным внучкам и страшно протестовала. Из мичуринского дома ее увезли почти силой. Уезжая, она еще раз прокляла Елену Федоровну со все чады и домочадцы.

— Маменька, успокойтесь… — уговаривала Елена Федоровна. — Нехорошо, вы себя тревожите.

— У, змея… — шипела старуха.

Странно, что, поселившись у внучек, где был и уход и привет, старуха страшно скучала об оставленном змеином гнезде и неутешно плакала.

— Я для них все сделала… — повторяла она в отчаянии. — На чьи деньги они живут? Тогда сын Иван все мне оставил, а я все отдала Елене. Да… Разорила я вас, внучки, пустила по миру. Ну, а милая дочь Елена меня на старости лет выгнала из дому… Не будет им счастья!..

— Бабушка, зачем помнишь старое? -уговаривали внучки. — Нам ведь ничего не нужно…

— Глупые вы, вот что… Если бы у вас были деньги, так не остались бы перестарками. Замуж бы вышли, а теперь вот христовыми невестами живете… Тоже не сладко. Другие-то живут да радуются, а вы над иголкой высохли.

Внучки действительно были уже в том возрасте, когда о женихах не думают. Старшей было за сорок, а младшей под сорок. Впрочем, им и некогда было думать о своей женской «судьбе» — все отнимала забота о куске хлеба. А тут еще бабушку бог послал… Елена Федоровна, спровадив старуху, не позаботилась обеспечить ее, — много ли старухе нужно? Пусть внучки позаботятся сами о ней — не чужая.

У внучек старуха прожила недолго. Ее точно съела тоска по ненавидевшей ее семье. Она все тосковала и не отходила от окна. Сядет и сидит, не шевелясь, целые часы. События последних лет как-то совсем выпали из ее памяти. Она жила далеким прошлым, где ярко вставали одна картина за другой. Ей тогда казалось, что она слышит шаги сына Ивана. Раз она проснулась и заявила:

— Ну, внучки, не буду больше никого беспокоить… Скоро помру. Видела во сне сына Ивана. Вошел он в комнату и этак пальцем меня манит… Ничего не говорит, а только пальцем…

Действительно, через три дня старухи не стало. Она умерла, сидя на стуле у окна.

Известие о смерти бабушки произвело в мичуринском доме большой переполох. Все были рады и все старались не выдать своей радости. Многолетняя обуза спала с плеч. Только для приличия погоревала Елена Федоровна.

— Это милые внучки уморили старуху, — роптала она. — Она прожила бы еще лет десять, если бы не внучки…
Batcher
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 11:09     Ответить с цитатой

Мамин-Сибиряк хорошо пишет. Тут мне попалась его книжка, роман "Черты из жизни Пепко", автобиографический , не читал ещё полностью но выборочно полистал... Хороший язык у Мамина, просто пишет и хорошо так , я с первой прям страницы заинтересовался.
_______
Из аннотации к роману :
"Автобиографический роман-воспоминание о петербургской юности , в которой рассказывается о первых шагах Мамина в литературе, о приступах острой нужды и моментах глухого отчаяния. Он ярко обозначил миросозерцание писателя, догмы его веры, взгляды, идеи, которые легли в основу лучших его произведений: глубокий альтруизм, отвращение к грубой силе, любовь к жизни и, вместе с тем, тоска о ее несовершенствах, о «море печали и слез», где столько ужасов, жестокостей, неправды.

А вот из отзывов :
"Роман отличается от прочих ещё и тем, что в нём практически нет внешних людей, он субъективен и интровертен, он написан ракурсом "изнутри наружу". И такой взгляд изнутри на самого себя, своих знакомых и друзей, и на события внешнего мира позволяет и читателю применить этот приём и в отношении уже самого себя, провоцирует задаться теми же вопросами, о которых пишет Мамин-Сибиряк.
______
Так что вот, не только о Серой Шейке Мамин-Сибиряк писал . Думаю прочесть роман ( он не очень большой), наверное понравится.
И ещё одно его высказывание :
"Истинный художник, по мнению Мамина-Сибиряка, должен стремиться к воспроизведению правды жизни. «Придумывать жизнь нельзя, как нельзя довольствоваться фотографиями…»
Тась, за рассказ спасибо, прочту, и чувствую что прочту с удовольствием
Тася
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 11:33     Ответить с цитатой

Слушала лекцию Быкова о Стругацких и заинтересовалась. Ведь, я практически ничего у них не читала, только "Трудно быть богом".
Решила почитать "Отель у погибшего альпиниста".
Есть фильм по этой книге - из любопытства начало глянула, приятно удивило то как там отель показан - понравилось как интерьер оформлен, все довольно современно выглядит и стильно.
Хочу сначала книгу почитать, потом фильм этот посмотреть.
Batcher
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 11:35     Ответить с цитатой

И книга и фильм - супер
А отель стильно и современно оформлен для 1979 года это да - ну так прибалты снимали, "Таллинфильм"
Тася
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 11:37     Ответить с цитатой

Лекция Быкова о Стругацких - очень понравилась, я пока ее слушала - рисовала, причем рисовала горы (так ничего особенного, просто картинки для оформления стенда) так вот слушала/рисовала и так как то прониклась, что захотелось почитать что нибудь из того о чем Быков рассказывал.
Тася
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 11:42     Ответить с цитатой

Цитата:
Batcher писал(а): И книга и фильм - супер
А отель стильно и современно оформлен для 1979 года, да - ну так прибалты снимали


Да, про фильм я это сразу поняла - все так на совесть сделано.
А на счет книги даже не сомневаюсь, уже и бумажный вариант нашла на полке) предвкушаю уже)
Batcher
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 11:47     Ответить с цитатой

Прибалтика была лишь нужна чтоб в ней снимать фильмы про заграницу
Batcher
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 11:55     Ответить с цитатой

Тась, я и сам недавно смотрел "Отель" по телеку. Чего-то попался он пока листал каналы, остановил и так до конца и досмотрел, пересмотрел. Вроде и всё знаю и в чём там дело и чем закончится, а всё равно с интересом смотрится фильм и второй и третий раз... и четвёртый наверное и пятый...
ну раза три я его точно смотрел, могу и четвёртый
Тася
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 11:59     Ответить с цитатой

Цитата:
Batcher писал(а): Прибалтика была лишь нужна чтоб в ней снимать фильмы про заграницу


Ну да, у нас то все какое то - исконно-посконное) а там конечно европейский стиль присутствует - это так.
Batcher
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 12:04     Ответить с цитатой

Теперь снимать про заграницу негде, ну не в Москве же ...
Москва это не заграница , а, (как моя бабушка раньше всё говорила) - Москва - это большая деревня...
Тася
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 12:11     Ответить с цитатой

Да, уж какая из Москвы заграница)
В Москве весь центр - русский купеческий модерн) Cool
Batcher
СообщениеДобавлено: Вс Апр 15, 2018 12:15     Ответить с цитатой

Особенно бабушка любила говорить про Москву-деревню когда сама приезжала из Москвы таща-волоча в руках и чуть ли не в зубах большие сумки-поклажи с едой - колбасой копчёной, финским сервелатом, красной рыбой солёной и ещё там со всяким прочим провиантом вплоть до хлеба завёрнутого в бумагу, майонеза и лимонных долек с нарисованными на баночной этикетке героями из мультика "Чипполино"...
Начать новую тему    Ответить на тему  Список форумов -> Искусство
На страницу 1, 2, 3, ..................22, 23, След.
Администрация сайта уведомляет о том, что все материалы, которые могут быть восприняты неоднозначно, являются постановочными . Если Вам меньше 18 лет, покиньте немедленно сайт